Завтрак у Товстоногова

Печать и PDF
Опубликовано: 
8 января 2011

«Последний посетитель»

 

Более затхлого, более спертого воздуха, чем атмосфера осени 82-го, я не помню. С приходом Андропова после смерти архитектора застоя Брежнева, любому думающему человеку стало ясно: власть взял человек, ответственный за все акции борьбы с инакомыслием последних пятнадцати лет, за высылку из страны Солженицына, за ссылку в Горький Сахарова, за зондаж на вшивость творческих союзов и академических кругов. А те, кто внимательнее вникал в технологию принятия политических решений в СССР, помнили его роль в венгерских событиях в трагическом 56-м (как раз он был там послом), во вводе войск в Прагу 68-го, в Афганистан 79-го, знали о его давлении на Политбюро с целью ввести армию в Польшу в 80-м году.

Никого не могло сбить с толку, что новый вождь пишет стихи и ходит на службу пешком.

У меня было твердое впечатление, что власть не просто потеряла всякий стыд, а, по сути, открыто плевала на мировое общественное мнение, вручая рычаги управления основной своей репрессивной структуре.

Ощущение безнадеги и цинизма усиливалось еще и тем, что престарелая банда неприкасаемых на глазах у всего мира бесстыдно передавала эстафету гниения от шамкающего рамолика подключенному к гемодиализу подагрику. А чуть позднее с передачей власти умирающему Черненко даже ортодоксов советского порядка воротило от этого гиньоля.

Странно, но именно потому, что в верхах все было так гадко, так постыдно провально, так отчаянно лживо, чуткий нос начинал различать в воздухе не то чтобы запах далеких перемен, а такую вонь гниения, которая не может длиться долго.

Теперь, когда мы знаем, как распорядилась история, найдется немало умников, которые станут говорить, что тогда, в начале восьмидесятых, они уже видели приближающуюся агонию коммунистического режима. Чушь. Максимум, что могло рисоваться тогда в воспаленном воображении размышляющего над судьбами страны человека, это нечто вроде молодого образованного реформатора, говорящего не по бумажке, а от себя. Большее, чем это, никому и в голову не приходило. Но такая мечта была.

Из всех видов искусств в те годы именно театральная драматургия отчетливее других стала намечать еще полуразмытые черты героя будущего времени, настаивающего уже сейчас на человеческом достоинстве, которого обществу так не хватало. По сценам стали ходить будоражащие сознание свежие люди, позволяющие себе внесистемные убеждения, реальные чувства и даже нормальную частную жизнь.

Позднее этот период будет назван поствампиловской драматургией и в него войдет плеяда от Петрушевской, Арро и Галина до Коляды. Но тогда, через десять лет после гибели Вампилова в Байкале, его пьесы только начали ставиться, Петрушевская еще не шла, а об Арро и Галине никто еще не слышал, не говоря уж о Коле Коляде. На слуху были Шатров, Гельман, Соколова, Казанцев, Дударев, Славкин.

Да, собственно, и их я знал через Сашу Гетмана, перебравшегося из Риги в завлитские кабинеты Питера, и через Валеру Стародубцева, хоть и зарабатывавшего на своих замечательных лекциях о кино, но все же следившего за театральным процессом, поскольку он начинал как театральный критик. Плюс со Славкиным мы встречались в Дубулты, плюс Аллу Соколову я знал как актрису Рижского театра.

Кроме того во мне жила иллюзия, что театральная драматургия стоит не так уж далеко от киносценарного дела, легко дающегося мне и знакомого изнутри. Сценарий игрового кино – это 17 – 20 эпизодов, а двухактная пьеса – 17 – 20 сцен, в которых характеры развиваются в ту же сторону – в сторону конфликта.

Правда, сцена ограничена по сравнению с киноплощадкой временем и прямым соседством со зрителем.

При некотором размышлении об этом, я пришел к выводу, что только сиюминутность события имеет для меня сценический смысл – история должна начаться, раскрутиться и закончиться на глазах у зрителей. Никаких флешбэков и фьючерсов. Акция. Вся жизнь прерсонажей экспонирована, объявлена и разрушена только в этой акции, только в личном столкновении.

Мое театральное образование было абсолютно круглым и пустым, как ноль. Я никогда не читал драматургию систематически, не изучал способов существования актеров на сцене, не знал теории драмы вообще, не развинтил на части ни одной пьесы от греческой трагедии до Чехова.

И слава Богу. Если бы я держал все это в голове, я бы не решился наследить там, где, как мне казалось, все уже было.

Более того, на какое-то время я перестал общаться на театральные темы с Гетманом и Стародубцевым, потому что любой мой сюжет зачеркивался ими, ибо он уже у кого-то был. Я просто решил попробовать выложить одну из своих историй до конца, а потом показать.

Вот событие, которое я начал размазывать для сцены: успешный художник со своей моделью – любовницей приезжает в свой загородный дом. Облизываясь в предвкушении уикэнда, пара начинает понимать, что они в доме – не одни: трое бежавших из тюрьмы накануне заняли дом, и вы – заложники. Один из беглецов так умен, что просто дьявол. Попробуйте выжить, но так, чтобы сохранить человеческое достоинство.

Начиная этот первый опыт, я не морочил себе голову тем, о чем мечтает любой драматург – нащупать нового героя, героя своего времени. Единственное, что было решено в этом плане, касалось общественной оболочки, точнее – ее отсутствия: пусть это будут внесистемные люди, частные жизни которых независимы от государственных институтов, поскольку мне казалось, что Шатров и Гельман с их производственной средой и общественно-политическими разборками – это хоть и освеженный, но все-таки вчерашний день.

Думал ли я о том, что модели заложничества суждено будет стать в 21-м веке нормой дня? Конечно, нет. До пророческой фразы Франсуа Миттерана, сказанной им незадолго до смерти, было еще полтора десятилетия. Я думал только об испытании человека на вшивость в замкнутой среде – дом без выхода, где не вы хозяин вашей жизни, быстро делает из вас свинью. Или не делает, если ваше достоинство вам важнее всего.

Я написал этот двухактный «Завтрак с неизвестными» (сначала он назывался «Парад планет») в середине 83-го и показал Саше и Валере, скрыв от них, что отнес пьесу завлиту Русской драмы Зяме Сегалю.

Общая реакция была примерно такая: м-да.

Гетман честно разобрал персонажи по мотивам и поступкам, наметив фронт работ, но сценической судьбы не усмотрел. Кроме того, он считал, что человека нужно исследовать не в экстремальных ситуациях, а в обычной жизни, как это делал Чехов.

Валера быстро перечислил все случаи использования замкнутого пространства в мировой драматургии, но сказал, что в основном треугольнике есть что играть.

Сегаль дал почитать пьесу главрежу Аркадию Кацу и высказал их консолидированное мнение: ну какие в наше время заложники! Но диалог, молодой человек, вам дается. Приходите, приносите…

Корпя по наводкам Гетмана над второй редакцией пьесы, я сблизился с работавшей на хронике семейной парой Икерсов, трагическая история которых меня тронула. У Икерса была чудовищная аневризма аорты, которую отказался оперировать тогдашний № 1 кардиологии Латвии профессор Волколаков. Но жена не смирилась с приговором, достучалась до учителя Волколакова – ленинградского профессора Военно-медицинской академии Балюзека, и тот сказал: если довезете, я беру. Волколаков ничего не сделал для транспортабельности пациента.

В вагоне поезда Рига – Ленинград все ходили на цыпочках, она, как медсестра запаса, понижала ему давление, но в Питере в такси аорта взорвалась, и таксист пытался бежать от ужаса из своей машины.

Человека довезли без признаков жизни, но Балюзек откачал и спас, поставив лавсановую заплатку, как и учил своего рижского ученика. Он и объяснил паре, почему Волколаков тянул с решением и отказал в праве на жизнь: конъюнктурил со статистикой смертности.

Сначала я пошел по следам этой истории как журналист, написав полосу в «Литературную газету», промышлявшую в то время статьями на моральную тему. Потом столкнулся с Волколаковым и его людьми в Минздраве Латвии, пытавшимися защитить честь мундира. Потом сел и написал сценический этюд о том, что в министерский кабинет в день приема посетителей приходит человек и на вопрос  «Мы вас слушаем, вы кто?» морочит голову, как бы на что-то решаясь, и, наконец, отвечает типа: «Я ваша совесть». Ну и что вы хотите? Я хочу, чтобы вы ушли. Куда? Вообще.

Этот этюд стал занимать меня без спросу. Вдруг я увидел в нем возможность сопротивления человека не человеку, а системе. Если настаивать на принципах, которые транслирует народу власть. То есть давайте попробуем жить, как говорим. Весь расчет был на то, что в народе всегда живет мечта о защитнике, который вот придет и скажет…

Шел чудовищный 83-й. Союз сбил над Камчаткой южнокорейский «Боинг», утопив в Охотском море 269 человек. Никакой гласности еще не стояло на пороге. Но посетитель упорно морочил голову власти, намекая на другую эпоху, названия которой он еще не знал.

Эту вещь, написанную так же, как и «Завтрак», то есть как непрерывную акцию от прихода до ухода, и Гетман и Стародубцев восприняли всерьез. Валера, правда, не очень верил, что какому-нибудь театру удастся получить на пьесу «лит» – цензурное разрешение на постановку. Но Саша, уже знавший по собственному опыту систему явочного распространения нетленки, показал азимут.

Система была такая. Запрашивать «лит» могли только министерства культуры республик или Минкульт страны по собственной инициативе или по инициативе какого-нибудь театра, заинтересовавшегося новой пьесой. Но посылать пьесу туда в надежде, что там прочтут и захотят, было чистой фантастикой – там задыхались от самотека. Рассылать пьесу по театрам было тоже никому не по силам – в стране было в то время 650 драматических театров.

Но в репертуарном отделе Минкульта страны было машбюро, размножавшее для театров уже купленные произведения. В это бюро то и дело наведывались завлиты и главрежи с вопросом к какой-нибудь машинистке: Мариванна, нет ли чего новенького? Опытная Мариванна говорила: есть. И доставала из-под полы то, что обещало спрос, получая за каждый распечатанный экземпляр свой червонец.

Откуда Мариванна знала, какая пьеса обещает спрос? А к ней приходил, допустим, такой Гетман, нюху которого она доверяла, и клал ей на стол очередную интригу.

Так на стол Мариванны лег «Последний посетитель». И когда Гетман появился в этом машбюро несколько месяцев спустя, Мариванна встретила его словами:

– Ой, вы знаете, Саша, я на вашем друге так славно заработала, что купила велосипед.

То есть пьеса пошла по театрам страны.

Естественно, скоро выяснилось, что по просьбе ряда сцен Минкульт рассмотрел «Посетителя», но решил даже не обращаться в Главное литературное управление за «литом». А так как просителей было много, просто внес пьесу в список не рекомендованных к постановке. Как я шутил в то время, по просьбе почтальона. И после этого мой почтовый ящик сразу опустел.

По инерции я еще сделал ряд бессмысленных шагов в Министерство культуры своей родной Латвии и в Латвийский главлит, пугая чиновников и цензоров демагогией, занятой у моего героя. Но быстро понял, что жизнь – не сцена, и прихватцы пьесного посетителя тут не проходят.

За это время успел закатиться Андропов, взошел просто умирающий Черненко, которого уже водили под руки на экранах ТВ.

И вот посреди этой похоронной эпохи со мной связывается новый главный режиссер Ташкентского русского драматического театра им. Горького ученик Георгия Товстоногова Вячеслав Гвоздков. Якобы, там у них в пострашидовском Узбекистане возникла новая ситуация, в том числе в Минкульте, где у него – почти картбланш. Якобы, он договорился с министром об эксперименте – репетировать «Последнего посетителя» без «лита», а пригласить цензора уже на прогон. С цензором он был на шашлыках, и «лит» будет в кармане – сто пудов. А на прогон он пригонит весь Минкульт во главе с министром, и это будет почти премьера. На которую он меня и приглашает.

Я, уже два года находившийся в запрете, сказал, что в чудеса не верю, сижу тихо и крапаю очередной сценарий, а также повесть о том, как люди посреди Европы попали в снежную ловушку.

Гвоздков, метавшийся между Питером, где у него была семья, и Ташкентом, где у него был театр, зелетел в Ригу.

– Ты не понимаешь, что ты написал! – кричал он на меня. – Ты знаешь, кто выходит на арену? Ты слышал, что он сказал Тэтчер? Он сказал, что колхозы – это ошибка! Я уже договорился с московской критикой…

Ну и т. д.

Моей жене Наташе Гвоздков понравился – такая смесь атомной электростанции с волжским купцом. Она считала, что лететь в Ташкент стоит и нужно решить только одну проблему – купить приличную обувь.

Муж приятельницы Людочки Шварц – Гарри, главный модельер обувной сети «Элегант» так расчувствовался, что сделал мне королевский подарок к премьере – за два дня сшил роскошные полусапожки самой последней моды, срисовав их с итальянского журнала. Денег не взял. Сказал: привези мне из Ташкента чарджоускую или тедженскую дыню.

В шварцевских сапогах я вошел в двухэтажный аэробус, вылетавший из Домодедово в Ташкент. В самолете меня окликнул один из московских критиков, вызванных Гвоздковым. Он сидел далеко от меня, но хотел поговорить. Решили: взлетим – поменяемся с кем-нибудь местами.

Короче, я шел пересаживаться к нему, держась за спинки кресел, как вдруг почувствовал, что попал в капкан. Я глянул вниз и увидел: крупный шпиц вцепился зубами в шварцевский полусапог, прокусил его в двух местах и тут же ретировался под сиденье своей хозяйки, с которой летел. Хозяйка бросилась извиняться и объяснять что-то насчет турбулентности, на которую так отреагировал ее пес.

В Ташкенте у трапа нас встречал сам Гвоздков. Мы обнялись по-русски, после чего я сказал ему, что, по всем приметам, премьеры не будет, потому что единственная собака, находившаяся в воздушном пространстве Союза, прокусила мне ногу до крови. И показал ему две позорных дыры в сапоге. Так что сначала мы едем в обувной магазин.

– Тут – сплошная армянская обувь, которую нельзя носить, – заявил Гвоздков. – Но у меня в театре – вот такой сапожник! Он так тебе все заслюнит, что и т. д.

Сапожник с абсолютно театральной фамилией Амфитеатров снял с меня сапог, вникнул в дыры и сказал: держать, конечно, не будет, но два дня гарантирую.

– Мне нужно три дня, – заявил Гвоздков.

Но хватило двух. Уже первый поход в кабинет министра культуры Узбекистана – женщины, принявшей гостя из Латвии со всем местным радушием – показал, что будут большие разборки: оказалось, что тут идет подковерная борьба министра-женщины и ее зама-мужчины, что на востоке – проблема. И этот зам уже запросил на меня справку в Москве. Валера Стародубцев, прилетевший из Свердловска, сразу сказал:

– Можно смело начинать частную жизнь. Я, например, намерен съесть честный кусок мяса и посетить ташкентский рынок – купить специи.

Частная жизнь едва не закончилась для Валеры трагически – он так отравился честным куском мяса, что едва нашел себя на полу ванной комнаты. Но планов не поменял – на рынок мы пошли.

Представьте себе двух мудаков с севера в потных дубленках, навьюченных всем, чем богат южный базар. У одного в руках – тара с виноградом и специи. У другого через плечо – три тедженские торпеды по полпуда каждая, которые раскачивают его на ходу, как яйца слона.

– Знаешь, – сказал Валера, переходя по зеленой зоне какой-то широченный проспект, – мы тут, наверно, выглядем, как узбеки на Тверской.

Провожая нас на самолет, Гвоздков спросил, пишу ли я для театра что-нибудь еще. Я сказал, что есть хороший местный сюжет о самоубийстве Рашидова. И если он получит «лит»…

– Да-а, – развел руками Гвоздков, – время еще не пришло.

– И между прочим, – добавил я, – Горбачев сказал Тэтчер про колхозы не совсем так. Он сказал: они не везде себя оправдали.

– Вот что, – ответил он виновато, – я буду в Питере – я закину пьесу в БДТ Товстоногову. Если его зацепит, то это твой последний шанс. Только он способен выбить «лит» на эту штуку.

Неугомонный Гвоздков сделал свое дело.

Страницы