Одинокий стрелок по бегущей мишени. Глава XII

Цикл публикаций

Публикации автора

Одинокий стрелок по бегущей мишени. Глава XII

Глава XII

Сидя на седьмой скамье стадиона, даже почти лёжа расслабленными локтями на восьмой, Клиншов видел, как у ворот кладбища собирались люди. Сначала появились четверо, которых Клиншов не знал и никогда не видел. Они вошли вовнутрь, но потом вернулись поодиночке и теперь прогуливались перед воротами, прикуривая друг у друга. Потом приковылял оживлённый танкист, на которого постепенно налипли, как на магнит, Яшкины застольнички. Эти знали всех и обращались ко всем сразу. Хозяйка дома, где снимал веранду Яков, принесла букетик ноготков. Кажется, она одна была в горе, а может, это дежурный чёрный платок на голове делал своё дело. Кого не ожидал Клиншов, так это вполне ухоженную сорокалетнюю женщину с переговорного. Наконец, пришёл Миша и стал оглядываться вокруг, ища глазами кого-то. Быстрыми пружинящими шагами приблизился к ограде сухой старик в чёрных очках. Он почти врезался в толпу, и она подалась сразу под его напором. Кто это?

Какая разница – кто. Все они теперь были безразличны Клиншову. Как эти три козы, пощипывающие траву на футбольном поле. И если он отмечал вновь прибывших, то лишь из любви к протоколу, а потом всё уходило на периферию взгляда и сознания. Так, что-то двигалось, а что – не разобрать.

Где же Георгий Демьянович? Вот и он в тужурке бывшего цвета хаки. Узнал Мишу. Наверное, сразу удивился. Говорит, говорит, говорит.

Подрулил грузовик с будкой, зашевелились люди. Это Яков прибыл. Открылись ворота, машина, покачиваясь, пошла по кладбищенской земле, и все двинулись за ней.

Не пришли, значит, уважаемые господа. Не пришли.

Клиншов встал, заложил руки за спину, сошёл с трибуны и медленно зашагал к крестам и обелискам, не стремясь нагонять процессию.

К тому времени, когда он появился из-за деревьев, гроб уже снимали и несли к бурым горкам свежей черновской земли, как пирог к столу. Тут Клиншова ожидала маленькая радость – Хрулёв с Солистоном в чёрных костюмах двумя пингвинами стояли рядом и тупо озирались по сторонам, держа сложенные кисти рук перед собой, как держат футболисты «в стенке» в ожидании штрафного удара. Было совершенно понятно, как беспорядочно и пожарно работает их сдвоенный мозг: кто из присутствующих? Откуда пробьют?

Не беспокойтесь, удара не будет. Ничья.

Клиншов подошёл к полковнику и стал сзади него. Тот почувствовал, обернулся и стал смотреть на Клиншова, как бы изучая его. Клиншов приветливо улыбнулся и сказал тихо:

– Хотите, Георгий Демьянович, я покажу вам тех, за кем охотился все эти дни? Теперь уже можно.

Полковник подумал над предложением, но ничего не ответил.

– Вот эти два господина. Вы должны их знать.

Георгий Демьянович перевёл взгляд на чёрную пару, некоторое время думал ещё, после чего покачал головой, будто упрекая Клиншова.

– Невероятно? – спросил Клиншов.

Гроб уже погрузили в могилу. Зашаркали лопаты.

– Это второе их преступление. Первое было много лет назад. Теперь они убрали свидетеля.

Полковник стал нервничать. Чтобы успокоить себя, он кашлянул и спросил:

– Почему я должен верить всему, что вы говорите?

Было нечто новое в его тоне, и Клиншов стал серьёзен:

– Если вы пригласите к себе Мишу и меня, я дам вам доказательства. Они при мне. Теперь я могу сказать всё.

– Какого Мишу? – спросил Георгий Демьянович, совсем сбитый с толку.

Клиншов показал ему глазами, добавив:

– Он мой друг.

И Миша, услыхав своё имя, повернулся к Георгию Демьяновичу и улыбнулся одними глазами.

Что-то произошло с полковником. Его взгляд разрывался между Мишей, Клиншовым, двумя в чёрном и ещё кем-то, кто стоял напротив и как бы строго спрашивал Георгия Демьяновича тёмными стёклами очков. Наконец полковник сжал губы, опустил голову и тихо сказал Клиншову, не оборачиваясь к нему:

– Пожалуйста, никак не реагируйте на мои слова. Я, кажется, поторопился. Я прошу вас, не сердитесь на меня, – он поднял глаза и улыбнулся, будто хотел показать кому-то, что человек, с которым он разговаривает, близок ему.

– Что вы наделали, Георгий Демьянович? – Клиншов едва сдержал свой голос. – Что вы опять сообщили?

– Вы сами повинны в этом. Сразу не надо было темнить и оставлять столько следов. Я должен был сделать это. Так я воспитан, – и снова приветливо кивнул Клиншову. – Напротив меня стоит человек в чёрных очках. Он прокурор. Не смотрите на него. Я сказал, что покажу ему вас, если вы придёте на похороны. А? Каков я психолог! Давайте подойдём вместе после всего. Надо дать им ясность.

Клиншов сунул руки в карманы и там пальцы с хрустом сжались в кулаки. Бурый холмик уже начал расти над поверхностью земли. За ним два человека в чёрном стояли плечом к плечу, как бы поддерживая друг друга.

Потом Клиншов повернулся к Георгию Демьяновичу и сказал тихо, но внятно, чуть наклонив его к себе за рукав:

– Никакой ясности я никому не дам. Это моё дело. Только моё.

– Как?! – поразился полковник. – Совсем?! А как же… А я?

– Скажите им, что не пришёл. Подозреваемый вами не пришёл. – Клиншов отшатнулся и зашагал прочь, оставив полковника с вопросом на лице.

Психолог! Чёрт бы побрал вас вместе с вашей психологией. Начитался кримиков. Не мог подождать, когда я сам… Я бы сам… Я так хотел посидеть за кульманом с глазу на глаз и ответить на все вопросы, которые вы даже не зададите! Я же вас любил все эти дни… Господи, ни одного человека вокруг, чтобы до конца… Чтобы настоящий в системе… Где люди? Ну ни одного.

В какой-то мелкой конторе он спросил разрешения позвонить. Взял трубку. Долго топтался, как топчется эрдель, перед тем, чтобы сесть. Наконец, набрал номер. Ответила Серафима Николаевна.

– Я не уеду отсюда, пока не поговорю с ней, – сказал Клиншов тоном, которому следует верить.

– Да, да, конечно, сейчас, – торопливо проговорила Серафима Николаевна, выдавая готовность сделать для него что угодно. – Только умоляю… Умоляю. Ваше право… О чём хотите… Только умоляю вас… Она не поймёт меня. Ради моих чувств к вашему отцу…

– Что ей известно? – оборвал Клиншов.

– Всё. Всё, кроме моего… Понимаете? Моего. Вы поняли меня?

– Обещаю, ответил Клиншов. – Пусть спустится вниз. Я подъеду.

Он поставил машину, немного не доехав до парадного входа бывшего своего дома, и стал вызывать из третьего дня её лицо. Неужели было в этом лице что-то, что переходит от отца к дочери прежде всего? Губы переходят. Да-да, припухшие губы, как бы капризные губы с чуть приподнятыми кверху уголками. Будто всегда улыбающиеся, отчего и само лицо подсвечено снизу всегда. И эта ложбинка от носа ко рту чуть коротковата, маловата, а потому как будто подтягивает верхнюю губу, не давая ей свободы. Как у отца. Сейчас она спустится. Что я ей скажу?

Я никогда ни с кем не был так искренен, как сейчас с вами… Чепуха. Это для кур.

Вам было пять, а мне пятнадцать, когда мы жили в этом городе, и он был большой, потому что мы были маленькими. Когда вы делали первый шаг, я делал первый выстрел – отец учил меня стрелять и различать грибы. Он говорил: вот цель, вот яд, вот польза… Что это? Что это? Это зачем? Это не туда. Об этом нельзя.

Только извиниться.

Простите меня. Я не должен был пользоваться вашей добротой. Моя ложь мне отвратительна. Но тогда я не знал вас. Я вас ненавидел так же, как всех. Ни больше, ни меньше. Ну так перед лицом врага ложь – оружие. Простите. Знаете, когда всё началось? Вы пришли к Солистону. Вы должны были заметить, что потом я исчез. Это чтобы не врать вам больше. Это ваша заслуга. Был даже момент, когда я хотел сказать вам, зачем приехал. Предупредить вас, что ли…

И это для того, чтобы погасить в девушке фантазию? Да на такой посыл сбежит с пьедестала гипсовая дискоболка у стадиона! Надо работать пожарником, а не раздувать уголёк!

Сказать: Верочка, забудьте обо мне. Зачем вам это? Меня не было и никогда не будет…

Чтобы нарваться на такую, допустим, фразу: разве я дала повод думать, что потеряла от вас рассудок?

– Ну не так, не рассудок, а что же? Ну хорошо, назовём это симпатией, расположением. Разве не было?

– Да что вы, голубчик! Уймитесь! Я оказала вам дежурную любезность, даже не вам, а вашему делу, а вы уж и решили… Вы просто самонадеянны.

– Послушайте, ну зачем? Мне тридцать пять. Мне давно не нужно никаких слов, чтобы понять, допустим, ваш возраст и вашу ситуацию. И вообще, сколько нужно, чтобы почувствовать невысказанное, даже тщательно скрываемое? Ну хорошо, назовём это просто интересом к новому человеку…

Стоп! Что я хочу доказать? У нас какая цель? Взять крепость? Восстановить покой в её душе!

Сказать прямо: я ничего не собираюсь делать. Я отказываюсь от всего. Из-за вас. Прощайте.

Чтобы услыхать: зачем вы бьёте меня жалостью?

Ещё короче: ну хорошо, всплывает прошлое. Но не ваше. Вы ни при чём. У вас ещё нет никакого прошлого. У вас ещё будущее. Вот и живите им.

– Как? Как я должна жить теперь? Как больная? Как с ними разговаривать? Как человек, который ничего не знает? Или как медсестра: ничего-ничего, пройдёт? Каждый день? Делать вид, что ничего не случилось? Тогда уж пусть лучше рухнет всё. Чтобы начать с обломков. По-настоящему. Вы знаете, что такое тоска по настоящему? Ничего же не было в жизни настоящего! Пусть будет хоть это.

– Что вы такое несёте! Что за литература в вас сидит! Вы знаете, что такое начать с нуля! Я знаю.

Катастрофа случилась поздно вечером. Как инфаркт посреди полного здоровья. Накануне отец вернулся из Москвы, где был на приёме у старого своего наркома Микояна, всё утро говорил, говорил о нём матери и Солистону, зашедшему на чай. По телефону кричал громко, шутил, назначал время. На кухне крутился Вертаев, распаковывал приёмник «Мир». И как только огромный полированный ящик, украшенный металлическими колосьями, заговорил, отец ушёл вместе со всеми в солнечный летний день.

Перед полночью проснулся Клиншов-младший от тяжёлых шагов по коридору и ухватил только одну фразу на ходу:

– Всё, мать, отработался. Суши чёрный хлеб!

И бранное слово.

И новым утром стали приходить люди и выпроваживать сына из зала и советовать отцу: уезжай. Немедленно. К сестре в Кисловодск. К сестре жены в Ригу. Всё равно, куда, пока разбор. «Никуда! – кричал отец. Идёт урожай». И ещё летали слова, уже слышанные давно – бюро, главк, баланс, – и новые, с прищуром – статья, адвокат, КРУ, КРУ, КРУ. Это КРУ ещё долго пугало всех в доме, будто карканье воронья. Но самое угнетающее было не в нём, а в том, что отец за всё это время ни разу не повернул головы к сыну и ничего не сказал, стремительно удаляясь, уменьшаясь, уходя. Это его уже отнимали.

Всю осень отосланный из Чернова Клиншов-младший провёл у тётки в Риге. И только слышал от неё: продала шкаф, продала пианино, продала, продала, продала. И потом: едет голая. Это о матери, а об отце – ни слова. Мать приехала больная и маленькая и не обняла сына, а как бы дала себя обнять. И бедностью пахло от её волос и одежд.

Первый раз он потребовал от неё ясности, когда принёс в дом небольшие деньги за побелку соседской квартиры или за ремонт сарая – он уже не помнил. Он только помнил, что мать просила не спрашивать ни о чём, пока не вернётся отец. «Я не хочу, чтобы ты озлобился», – сказала она, из чего сын смутно понял, что отец не виноват.

Зимой мать дважды съездила в Москву и возвращалась с надеждой. И говорила, что адвокат хороший, лучший в Москве адвокат, знаменитый защитник. И писала, писала, писала ему по ночам. И только старшая по жизни её сестра не верила ни во что, говоря: если уж треснула стена, то завалится дом. И в самый мороз февраля пришёл с почтой беспамятный крик, который и сейчас слышен.

Много лет спустя пришло письмо от Миши из Тулы. И писал Миша, что по делам газеты был в Чернове и, зацепившись за знакомую фамилию, наткнулся там на следы Клиншовского отца. Удивлялся Миша в письме, что земля так мала, и что однокурсник был так скрытен с друзьями. И, желая быть полезным, поболее написать про Чернов, про бывший отцовский завод, стал Миша на эти следы, и привели они среди прочих калиток к вертаевской.

Тогда Клиншов и спросил у тётки, не сохранила ли она бумаги матери. Бумаги нашлись. И когда в голове сложилась полная версия, стало больно и обидно за мать и отца. А ещё более – за себя, пятнадцатилетнего, который был уже готов для равного разговора с отцом, да того отняли. Был самый возраст, который открыт отцу, чтобы возражать, спорить, даже враждовать с ним, отрицать его – отболеть отцом, стать мужчиной.

Может быть, сам Клиншов и не понимал этого до конца. Он только чувствовал в своём прошлом пустоту, зловещий провал, неполноту, неполноценность в строгом смысле слова и стал всё чаще и чаще всматриваться в фотографию, на которой плечом к плечу стояли двое: тот, кто мог быть, и тот, кто был, есть. Отец и его заместитель Хрулёв.

Клиншов глянул в парадную и понял, что Вера уже давно стоит в ней, не зная, что должна делать: он ли выйдет из машины, ей ли подойти. А может, её смутила сама машина, которую она не ждала увидеть. Или блицевало стекло, и она не различала человека за ним. Была она одета в ту самую пару, в которой приходила к Солистону, только глаза её были маленькими от слёз, а не большими от туши.

Да, да, рот… И этот разлёт бровей… Да, да, что-то есть, похоже.

Ну и что? Что же ей сказать, когда нельзя произнести главное? Когда невозможно открыть, что она – сестра.

Что там просила её мать? Погасить… Как будто она не знает по себе, что если уж тлеет уголёк в груди женщины, то ничем его не погасить, и самые резкие и холодные слова мужчины будут сочтены драмой, сложностью, охранным умыслом, ширмой, маской и ещё какой-нибудь подобной прекрасной отравой, которая не убивает, а лишь вызывает новый интерес. И только один принцип пригоден в этом пожарном деле: чем хуже, тем лучше.

Ну тогда он повернул ключ и пустил мотор и дёрнул машину так, что зазвенели крестовины в кардане и застучали пальцы в поршнях, и машина, захлёбываясь горючим, медленно покатилась по черновской улице.

Пусть думает, что хочет.

К счастью, тёти Анечки в доме не оказалось.

Клиншов покидал в машину вещи, оставил на кухонном столе белый лист с одним большим словом «спасибо» и вывел ВАЗ к открытым воротам двора. Отсюда было видно окно Юленькиного двора. Точнее из окна было видно машину и в ней человека, будто решающегося на что-то.

Вот он глянул в окно. Вот ещё раз.

И тогда машина рванулась вперёд, оставляя глубокие ссадины на повороте.

Что-то мешало Клиншову смотреть, что-то качалось перед ним вместе с машиной, но не было привычной её деталью. Он перевёл резкость взгляда на ветровое стекло – под щёткой дворника торчал сложенный вчетверо телеграфный бланк.

Клиншов остановил машину, достал бумагу и снова погнал. И уже за мостом запустил палец в неё, чтобы разорвать склейку. Да склейка давно была разорвана Юленькой. Тогда он развернул и прочёл печатный текст телеграммы. И там было сказано: «Есть ещё время списать плёнку. Я выхожу из игры. Вележ».

За всю большую дорогу от Чернова он почти не останавливался, не спал и не ел, то ожесточаясь и набирая скорость, то впадая в безвольный транс и уступая сопротивлению педали дросселя под ногой.

Только однажды в середине пути он вышел – на почту. Прижался к стойке и написал Георгию Демьяновичу. Текст был такой:

«Теперь, когда вы, наверное, уже всё знаете от Миши, мои последние слова на погосте должны быть понятны вам. Понятно также желание человека отвести от себя удар, а он бы последовал, объяви я убийство. Тогда я решил не объявлять, а воспользоваться им, торгуясь в моей игре с лжесвидетелями. Я только выпустил из виду вас, который не торгует ничем и не играет ни во что. Теперь понимаю: раз уж я приобщил вас к случившемуся, то дело моё стало не только моим, но и вашим. И взять его обратно, снять груз ответственности с ваших плеч нельзя. Простите меня сердечно. Я знаю, как вы поступите. Может, это даже и к лучшему. Во всяком случае, будет процесс, на котором всплывёт имя моего отца и, я надеюсь, оно будет омыто. Когда всё сдвинется вперёд вашей инициативой, меня, естественно, вызовут для допроса в Чернов, и мы с вами увидимся. Уверяю, я не упрекну вас ни единым словом, какая бы доля ответственности ни легла на меня за мои действия в Чернове. Я только открою вам одну тайну, на сей раз мою личную. Она не имеет отношения к судебному делу, но объяснит вам, почему я вдруг не предъявил счёт лжесвидетелям сам и сразу отбыл. Обнимаю. Клиншов».

Он прочитал скоропись, вычеркнул «обнимаю», заклеил конверт и доверил его почте.

Поздно вечером началась Рига. Он вполз в неё медленно и потащился по широкому Московскому шоссе в хвосте ленивой колонны грузовиков, не стремясь обогнать её и даже не глядя на увядшую стрелку спидометра. Задний борт впереди идущей машины не раздражал его, как это было всегда, а нарастающее зарево желтоватого света над городом, обычно волновавшее, не шевельнуло в нём ничего.

Почтовый ящик был переполнен. Он извлёк накопившееся за неделю и, поднявшись в свою однокомнатную квартиру, выронил всё это у входа в ванную комнату вместе с вещами, которые брал с собой.

Не раздеваясь, рухнул в кресло, свесив руки, как крылья, за подлокотники, и так сидел, слушая вскрикивающий телефон на полу. Когда телефонная истерика утихла, он протянул руку к книжной полке – за бутылкой, но она была пуста.

Банка для кофе не ответила привычным шорохом зёрен. Холодильник с открытой дверью был похож на спекулянта, отвернувшего полу пальто, чтобы показать, что он уже давно всё продал. Воды в кране тоже не было.

Тогда он вернулся в комнату и открыл дверцы шкафа, встроенного в книжные стеллажи. Оттуда посыпались листы исписанной бумаги, он поймал их, прижав коленом к полкам. Старательно собрал, соединил с толстой стопкой таких же листов и медленно отнёс в мусорное ведро. Туда же запихнул извлечённые из чемодана папки, не развязывая тесёмок.

Какое-то время он стоял у шкафа, задумчиво постукивая пальцами по коробочкам диктофонных кассет и ребрам ленточных бобин. Взял одну. Попробовал на излом – пересохшая плёнка сломалась. Тогда он стал распускать её, сливая на пол беззвучную и бесконечную ленту.

Ещё бобина. Ещё. Когда у ног накопилась коричневая охапка, он отпинал её в кухню, к ведру и вернулся в кресло.

Набрал номер телефона и размял сигарету.

– Стрелковая семь, квартира семь? – спросил он, неуверенно улыбаясь.

– Да, – ответила Ирина Николаевна.

– Тогда я приехал, – сказал он и закурил.

– Так быстро? – удивилась бывшая его жена. – Ты же сказал на месяц.

– На месяц? – удивился он. – Странно, а брал я только семь дней. Что же я имел в виду, обманывая тебя?

– Ты делал это всю жизнь и никогда не задавал себе таких вопросов. Боже мой, что случилось? – она там, на Стрелковой семь, кажется, смеялась.

– Может быть, нам поговорить об этом? – спросил он миролюбиво.

– Ты завтра будешь на студии? Я позвоню.

– Нет, завтра я буду в Клапе. Днём ещё тепло. Хочешь со мной?

– Это уже было. А потом ты сбежал и вернулся только через месяц.

– Я не сбегу. Мне надо сильно подумать.

– Тогда тем более я ни к чему.

– Ты никогда не мешала мне думать. Наоборот. У тебя есть кофе? У меня – ни зерна.

– Нет, – ответила она неуверенно. – Кофе нет.

– А чай? – спросил он.

Ирина Николаевна некоторое время молчала.

– Клиншов! – сказала она наконец. – Ложись спать и всё пройдёт.

– Я сейчас приеду, – он встал.

– Уже поздно, – ответила она.

– Всё равно я приеду.

– Подожди, не клади трубку! – сказала она, как бы торопясь. – Почему ты решил, что я жду тебя? – она нажала на «жду».

Это ему не понравилось. Это были уже не слова и не игра в них, а почти поступок.

– Я не умею говорить по телефону – я не вижу твоего лица. Лучше я позвоню в дверь, – сказал он быстро.

– Клиншов, я тебе не открою.

– Я буду долго звонить.

– Всё равно не открою.

– Я сломаю дверь, – крикнул он.

– Клиншов, я не одна, – твёрдо сказала тогда Ирина Николаевна.

Клиншов засмеялся:

– Я не верю.

– Дать ему трубку? Ты его знаешь.

Клиншов выпучил глаза. Долго молчал, грызя ноготь. Наконец сказал:

– Ну, тогда… лучше трубки не давай, – и нажал на рычаг, разъединился.

Под окном завыла и унеслась вдаль сирена.

Почему у нас нет сына? – подумал он.

И что? И теперь уже не будет никогда?

То есть… уже опоздал?

Она сказала, я его знаю?

Ну вот что, Ирина Николаевна…

И он сжал в кулаке связку ключей от машины…

 

1981