Одинокий стрелок по бегущей мишени. Глава IX

Цикл публикаций

Публикации автора

Одинокий стрелок по бегущей мишени. Глава IX

Глава IX

С точки зрения Верочки не было особого риска в том, что она в середине дня подошла к деревянному двухэтажному зданию местного «метрополя». Погуляв некоторое время по выщербленному тротуару, не привыкшему к тонким каблучкам, отчего походка её частично утратила свободу, Верочка вошла.

Конечно, это не простое дело для девушки – не вызывая лишнего любопытства у портье – тётки Лизаветы с соседней улицы – поинтересоваться мужчиной, фамилию которого она не знает, хоть и помнит имя. Однако вообще жить интересной и динамичной жизнью никогда не было просто, что Верочка стала стремительно понимать. И она решила спросить так:

– Тёть Лизавета, Солистон послал найти одного человека, который должен ночевать у тебя. Да вот фамилию я по дороге… ну в общем, забыла. А зовут Павлом Игоревичем как будто.

Лизавета отложила вязание грубошёрстного чулка, рассчитанного на чью-то неандертальскую ногу, и для значения открыла конторскую книгу:

– Ну дык и как же я сыщу тебе постояльца без фамилии? Фамилия в жизни человека – первейшеее дело.

Но Верочка, естественно, готовая к такому повороту, не смутилась, а так небрежно заметила:

– Он ходит в кожаной куртке. И в бороде, при усах. Хотя лет ему что-нибудь за тридцать, – и, как ей показалось, даже не покраснела.

– Таких енералов нет, – ответствовала тётка Лизавета, принимаясь сызнова за чулок. – У меня два нумера по 18 коек каждый. Да один «особый» на четыре топчана. Все мимо меня ходят в умывальник. А ты брякни Солистону, чтобы пояснее сказал, – и она кивнула на телефон.

«Странно», подумала Верочка чуть ли не вслух. «Где ж ему быть, как не в гостинице!» Но спохватилась, махнула рукой, проговорив почти наплевательски:

– А, ну ладно, тёть Лизавета. Пусть его сам ищет. Если надо. Мало мне забот?

И тётка сразу согласилась:

– И то верно, по чужим делам ходить – только свои плодить.

Теперь Верочка совсем плохо представляла своё будущее и поэтому трудный разговор с Рудиком решила пока отложить. И невозможность встретиться с предметом своего смущения и, главное, жёсткость, с которой он произнёс «я всё понимаю, но позволить себе не могу», зачёркивали всякую перспективу. Правда, при некотором размышлении Верочка почти убедила себя, что быть этого не может, не бывает, нет людей такой жёсткости, это только позиция, он хотел бы так жить, но он себя не знает. А вот захлестнёт тяга к тёплому и преданному существу…

Острое желание немедленной встречи ускоряло шаг и смешивало мысль, не давая ей пробиться к счастливому концу мечтаний, который был, как ей казалось, не здесь, в городе, а там, за Окой, за лугом и лесом, где человеческая деятельность иначе вмешивалась в бытие земли. И тогда посмотрела она на щербатые заборы вокруг одинаковых домов, и на старуху, выбивающую пыль из половика, и на тупую тумбу водокачки, и ещё на что-то, о чём думать не хотелось, и ясно поняла вдруг, что дело не в том, кого она теперь искала, а в ней самой. И что он только разбудил посещавшее её каждую осень смутное желание сломать всё и уехать, всё равно куда и всё равно с кем.

С того часа, как в доме бывшего полковника побывал странный гость, Георгий Демьянович порядка своей жизни не изменил и особого любопытства к возникшему делу не объявлял. Лишь изредка он отрывал глаза от кульмана и задумчиво смотрел в окно, чуть хмуря лоб. Однако вскоре решительно возвращался к своим рукам, цепко удерживающим угольник и карандаш твёрдости Т-3, под которым торопилась родиться одному ему понятная конструкция. Даже тогда, когда на берегу Оки Жалейко опознал погибшего, полковник никак не отозвался. И только на вопрос не удержавшегося начальника ОВД: «Когда ты его обнаружил?», Георгий Демьянович сказал:

– Васильевич, как тебе не стыдно. Хочешь знать, зачем я по ночам в речку гляжу, так и спроси.

И Жалейко засмеялся, как уличённый в шалости:

– Ну ладно тебе. Я же для протокола. С Яшкой-то всё ясно: допился до Оки. Кто ж его не знал! Ежели бы кто другой, тогда бы…

Остаток ночи Георгий Демьянович тоже бессонницей не страдал. А утром встал, поломал, погорячил гирей отставное тело, бегло прибрал дом, выпил вдовый чай и весь новый день до позднего обеда корпел над ватманом, присматриваясь к нему, как к собственному отражению. Потом вдруг выпрямился, тихо положил карандаш и, набросив выцветшую полевую тужурку, покинул дом, как всегда не запирая. То и дело здороваясь с согражданами, но не увязая в разговоры с ними, он добрался до вокзала и позвонил в приёмную прокуратуры. Девушке он сказал так:

– Когда освободится Щека, передайте ему следующее, только запишите: есть основания утверждать, что Яков Вертаев погиб насильственной смертью, и случилось это позавчера вечером. Записали?

– Записала, – ответила без интереса девушка. – Кто передал?

– Вот и хорошо, – сказал Георгий Демьянович, как будто не слыхал вопроса. И трубку аккуратно повесил.

Отсюда было недалеко до базарной площади, и полковник решил: пообедаю. Привыкший ко всему в жизни и умевший обходиться малым, он большой кухни не заводил. С тех пор, как ушла жена, полковник сказал себе строго: есть только, чтобы подпитывать тело. Дух жратвой не силён. А потому ни дома готовкой себя не утруждал, ни на общепитовские харчи не ворчал. И толкотнёй и грязью рыночной столовки не смущался. Быстрее взять, быстрее съесть, быстрее уйти.

На сей раз пищеприёмный зал удивил его сразу. То есть было там, как всегда, мусорно, дымно и людно, но существовал в этом некий новый порядок, заключающийся в том, что половина столов была сдвинута в один общий и за ним сидело человек двадцать запущенного вида мужиков, молча внимавших танкисту, который был на этот раз без зимней шапки, зато со стаканом в руке. Видимо, речь говорилась давно, ибо танкист вынужден был иногда обрывать мысль и сдерживать особо нетерпеливых до налитого. В конце концов, он жёстко поставил свой стакан на стол и возмутился:

– Я о человеке говорю, а вы под столом локтями шушукаетесь. Вам бы только скорей. Может, потому Яша и ушёл, что в каждом – только суета, и не было нам до него дела. Не до него, а вообще. И до меня, допустим. А так бывает погано на душе, что заплакал бы. Да слёз нету. После контузии слёзы пропали и потому, может быть, мне особенно тяжело. Ни слезы. Вот лук режу – и хоть бы что. Я, между прочим, Яшин поступок не одобряю. Это не выход. Это, знаете, слишком легко – взял да с эскарпа в реку. Я лично этой жизнью прожить собираюсь до последней капли в баках. И может быть, даже завяжу. На время. Я посмотрю. Яша тоже собирался. Вот не успел. Мужик, между прочим, так, не в этом дело. Когда занимал – отдавал. Но! – танкист поднял палец, – нехорошую дорогу показал. Это не по-людски. Пусть Яша меня простит, а жить надо. Малодушно уходить. Я не уйду. Вот теперь пейте. Я не стану, – и он отодвинул ногой табурет и, подёргиваясь суровым лицом, проложил себе дорогу на выход. Да у самых дверей заметил Георгия Демьяновича, нависшего над тарелкой, а потому курс изменил.

– Я тебе здравия желаю, товарищ полковник, – танкист сел сбоку.

Георгий Демьянович спокойно встретил инвалида:

– Я в порядке, Степан Степаныч, – и равномерные галсы ложки не остановил.

– Знаешь, Георгий, за что мы все тебя не любим? – танкист надел шапку.

– А не любите? – будто удивился полковник.

– Нет. И не за то, что не пьёшь, а за то, что ты такой здоровый. Ты ведь здоровый, как дьякон.

– Не жалуюсь, – кивнул спокойно Георгий Демьянович, не переставая хлебать щи.

– А здоровый человек – грубый, он больного никогда не поймёт. Не любим, – танкист развёл руками.

Полковник ложку остановил, однако глаз от неё не оторвал, а сказал вполне дружелюбно:

– Не за то, Степан Степаныч, а за то, что на водку никогда не подаю, – и теперь только застенчиво улыбнулся, впервые глянув на танкиста.

– Ну хенде хох, – вздохнул тот и отстал, ушёл.

Съел Георгий Демьянович то, что взял, и понял, что домой он не пойдёт, потому что стало подмывать его некое ощущение зловещей тайны, к которой его приобщили, да не до конца. И тогда направился он к реке, а спустившись, пошёл до самых дотов вдоль воды. «Против нижнего по течению», – приговаривал он, вспоминая тем временем сильно поддержанные лики Яшиных собутыльников, виденных только что. Так сказать, в порядке рабочей гипотезы. Кто из них мог пойти на страшное дело.

Берег был как берег. Ничего особенного Георгию Демьяновичу он не рассказал, кроме того, что две доски, положенные много лет назад на камни и свешивающиеся над водой, прогнили и проломились. И вода под ними текла глубокая.

Полковник потоптался и по гальке и по траве аж до самого моста, потом вернулся к дотам. Почему тут никто никогда не купается? – удивился Георгий Демьянович. – Такой бархатный берег и тихо. И город далеко за обрывом. И вода чистая, не то, что под монастырём. Тут бы поставить скамеечки и такие грибки-навесы в белый горох, нырялку бы… В этих заросших воронках можно и в северок загорать.

Георгий Демьянович спустился в одну из воронок, сел на прогретую траву. Как тут солнце печёт!

Тогда пришла мысль, что, может быть, боятся этих воронок и дотов. Может, после войны тут находили нечто такое, что не располагало к беспечному отдыху по соседству. Надо бы узнать. У Солистона, допустим. Да вот и, кстати, отчего не сообщить областной газете о великой пользе неутомимого собирательства действительных свидетельств городской истории, которым занят человек? Например, со снимком из его дома. Правда, нет сейчас особого информационного повода, который в своих письмах всегда советует искать редакция. Однако, что ж делать, если его нет, а ведь незаслуженно обойдён вниманием газеты энтузиаст, безвыгодно для себя тратящий свои средства и своё жильё на общую пользу.

Раздумывая так, стал топтаться полковник ближе к дотам. И показалось ему, что один из трёх, нижний по течению Оки – чем-то отличается от остальных. Вроде бы те мёртвые, а этот живой. Вроде бы его кто-то чистил недавно.

Сунулся Георгий Демьянович головой в амбразуру, увидал тыльный проём. Обошёл вокруг – и тут свежие ссадины подводящей траншеи. Ну тогда он, подозрительно присматриваясь к чернеющему нутру, протиснулся в него и стал, не двигаясь, ощупывать глазом свод, стены и земляной пол, отмечая про себя, что тут кто-то бывает, бывал недавно, ибо и паутина пообдёрнута и свежие следы лопаты присутствуют во всём. «Может быть, пацаны приспособили помещение для игры», – подумал полковник. Да стала разбирать его подозрительность почти милицейская, сыскная. И вот, согнутый ею, упёрся он обострённым зрением в семейку обгоревших спичек и сигаретных окурков, сыреющих в уголке. Поднял один, поднёс к лицу. Рядок латинских букв и странный товарный знак сразу его озадачили. Не наши это были окурки, не советские.

Поблуждав глазами ещё по чреву дота и запомнив, что следы на земляном полу весьма обильны и оставлены двумя людьми, полковник бросил взгляд и на часть берега и реки в прямоугольнике амбразуры и вышел на воздух, припрятывая на ходу свой трофей. Верхом берега он зашагал к своему жилью, внешне совершенно спокойный и деловой.

Дома обнаружил на двери записку с таким текстом: «Был, не застал, спасибо, буду завтра днём».

Догадавшись, Георгий Демьянович и записку и окурки спрятал в бюро, поставил чайник, чтобы смыть обед, и сразу навис над кульманом, опрокинутым в положение стола. С тонкой резинкой набросился он на выступ чертежа, родившийся утром, и изничтожил его начисто. Снял со стены эскиз, разложил, вдумался.

Идея мучила его давно. Заключалась она в том, что на несколько обычных аэродромов, имеющихся в таком-то регионе, необходимо строить один экстремальный, оборудованный мощными аварийными средствами спасения, рассчитанными на любой случай приёма. Упорное чтение доступной литературы убедило Георгия Демьяновича, что комплексное решение проблемы одному ему не по силам. Тогда утвердился он в мысли отрывать у задачи куски и разгрызать их, чтобы предложить Аэрофлоту хоть что-нибудь в готовом любительском исполнении. И начал дело с разработки приспособления на случай посадочных аварий, происходящих по вине шасси. Придумана была такая самодвижущаяся платформа-ловушка с реактивным разгоном, мощной базой, эффективным торможением и многопрофильными фиксаторами любого из существующих в Аэрофлоте и армии типа самолётов. Постепенно становилось ясно Георгию Демьяновичу, что вообще можно изменить сам принцип приёма любых самолётов, создав взлётно-посадочный челнок, загубленно расположенный по отношению к рулёжным дорожкам и стоянкам. Оборудованный автоматическими средствами наведения на себя, он практически исключил был ошибки взлётов и посадок и свёл бы на нет само существование громоздкой группы шасси на самолётах. Когда полковник понял, к какой революционной мысли пришёл, затрепетало его сердце: куда спешить и кому эту мысль отдать. Кто такой перспективой может и должен заниматься в большой стране. Какой институт или какое министерство. Ещё мучило Георгия Демьяновича, что не примут всерьёз именитые специалисты столь крупную догадку случайного в авиационном деле человека – без знаний и званий. Как двинуться так, чтобы пустили на порог и выслушали. И чтобы порог этот был достаточно высок и решающ. Иначе случится то, что случалось со многими российскими изобретениями, потонувшими в сугробах бумаг. И уж совсем страшило то, что где-нибудь за рубежами отечества упрутся умы в тот же намёк и вышибут шасси из-под самолётов быстрее нашего.

Тогда стал Георгий Демьянович ускорять шаги по дому и карандаш на ватмане, сберегая для кульмана лучшие часы дня и отодвигая от себя подальше сам главный план, который требовал ещё сильной мозговой работы. А пока дело сводилось к проектированию аварийной платформы-ловушки, рождавшейся неожиданно медленно. Лавина требуемых данных не сползла к нему с гор. Он попытался стронуть её на себя, затеяв настойчивую переписку с целым рядом конструкторских бюро, технических библиотек, институтов. Но, не получив ничего существенно питательного, Георгий Демьянович смирился, уговорив себя для начала на принципиальный проект платформы. Теперь он был вчерне почти готов, да не нравились Георгию Демьяновичу профили захватов, срабатывающих при касании тела авиалайнера с ловушкой. Кроме того, заманчиво было использовать реактивные установки разгона ловушки для дополнительного торможения, а как это сделать, Георгий Демьянович ещё не знал.

Смыв крепким ароматным чаем недавний обед, зарядил Георгий Демьянович «леечку» и двинулся к Солистону, додумывая по дороге, как бы мог выглядеть реверс-щит реактивного потока. Да так увлёкся, что не скоро заметил: стоит он перед калиткой дома-музея, разжёвывая прутик. И стоит давно.

Солистону он был хорошо виден из кухонного окна, чего полковник не знал, как не знал он и того, что его имя уже билось вчера о стены этой кухни неоднократно.

Естественно, случился смешной разговор, из которого оба вышли, чего-то не понимая.

Георгий Демьянович (приветливо): – Не помешаю, Ян Яныч? Доброго здоровьица.

Солистон (враждебно изучая, несколько волнуясь): – Ничего. Свободен.

Георгий Демьянович (замечая некоторую напряжённость, хотя, отчего бы такое): – Прости банальность, но правда, жильё человека – двойник характера. Как у тебя всё к месту придумано. Надолго. Я-то человек походный.

Солистон (не в силах оторвать взгляда от фотоаппарата на боку Георгия Демьяновича): – Ну?

Георгий Демьянович (ощущая свою неуместность, но не понимая причины): – Ты что? Ты здоров?

Солистон (сохраняя дистанцию): – Голова с утра. – И про себя: «С новокаином пришёл. Садист».

Георгий Демьянович (облегчённо, усаживаясь): – А я тебе говорил: 6 часов работы в день. После – непродуктивно. И гулять. Я вот сегодня спустился к реке под рынком и до самого желдормоста. И обратно до блиндажей, то есть до дотов, а оттуда – наверх и полями в город. Ну ты дорогу знаешь…

Не мигая смотрел Солистон с высоты своего роста на полковника. Вот он ты и есть, – думал он, распаляясь изнутри, – чем же тебя-то заткнуть? Ты же не человек.

Пауза.                           

Георгий Демьянович (опять не разумея состояния хозяина, а потому заглядывая в проём двери, за которой был зал): – Ты не один, что ли?

Солистон (падая духом): – Один.

Георгий Демьянович: – Послушай, и чего там никогда никого? Такое место для отдыха! Там что, подрывался кто после войны?

Солистон (прозевав): – Это о чём?

Георгий Демьянович: – Возле дотов.

Солистон (мрачно-выжидательно): – Ну. В сорок седьмом там троих нашли. Не наши.

Георгий Демьянович: – А, ну я и думал что-то в этом роде. Ты что не сядешь?

Солистон пожал плечами, сел напротив. Локоть поставил на стол.

Георгий Демьянович (не уверенный, стоит ли сегодня начинать разговор): – У меня к тебе дело…

Солистон (ожесточённо всверливаясь взглядом в гостя): – Догадываюсь.

– Сразу? – удивился Георгий Демьянович и задумался. И тогда сказал: – Ян Яныч, я, по-моему, не вовремя. Ты какой-то странный. Давай в другой раз…

Солистон руку со лба снял, сощурился:

– Брось. Валяй всё, – сказал он грубовато.

– Да нет, – Георгий Демьянович поднялся, – я чувствую. Я не люблю. Чего-то я не понимаю. Когда время будет. По-моему, ты заработался, – и ушёл, поклонившись.

И пока он твёрдо ступал по садовой бетонированной дорожке, брови Солистона все лезли и лезли вверх, распрямляя мешки под глазами и наливая лоб бурыми складками.

Больше ничего не должен был Клиншов предпринимать до возвращения Юленьки. Никаких встреч и разговоров. И без того совершены лишние телодвижения, которые ещё неизвестно, чем кончатся. Ждать. Весь день. Весь вечер. Ночной поезд.

Оставшись в доме один, он перепилил одноручкой и переколол лёгким топориком с полкубометра дров, сложил их шишечкой, как это делают рыбаки в Курземе, перевесил садовую калитку и наточил ножи, прежде чем пришёл к существенному открытию.

Голый по пояс, он делал всё быстро, точно, торопясь поспеть до возвращения хозяйки и отмечая, что не забыла рука ни топорища, ни молотка, ни отвёртки. Нельзя сказать, что Клиншов любил механическую работу. Если он затевал её, то лишь затем, чтобы машинальной простотой и повторяемостью движений заполнить провалы темпа, голод в котором ощущал всегда.

Где-то в Риге, в домашней фонотеке немо дремлет туго скрученная спиралька рваных фраз, заброшенных на плёнку в прошлом году и готовых зазвучать, распрямляясь, как часовая пружина: «Не играю ни в какие игры – некогда. Ненавижу кафе, когда не хочу есть. Не участвую в споре, если не вижу цели. Звонок. Пора уходить. Ничего не родится. Не скучно – некогда. Досуг – изобретение слабоумных. Самое страшное признание – день прошёл вяло. Взгляд на часы причиняет боль. Время уходит физически. Отдых – требование тела. Лучший вариант паузы в жизни – механическая работа».

Такая модель отношения к собственной жизни по крайней жёсткости своей была почти не исполнима. Он это прекрасно понимал. Но самодиктат подхлёстывал в нём темп, потерю которого он искренне переживал.

В провалах темпа он плохо работал. Но вот начинали поджимать сроки, наваливалось сразу несколько дел, всё горело под ногами, время неслось верстовыми столбами навстречу – тогда он начинал ощущать в себе толчки умственного здоровья, видение фокусировалось, всё казалось возможным и доступным и решалось сразу. Курковое состояние – он это называл.

Боясь его потерять, как стайер дыхание, но не отказывался ни от чего, что обостряло бы жизнь.

На студии его считали человеком, к которому можно было обратиться в любую минуту, отловив его по телевизору, в зале, в туалете.

– Нет финала – посмотри.

– Как ты считаешь – нужен текст по кадру?

– Дай название – тебе ничего не стоит.

– Что за жанр – ни черта не понимаю.

– Юрик, четыре строфы. Всего четыре. Переведи. Одной строкой. Знаешь, как французы для настроения: она шла по берегу моря, и волна смывала её следы… У меня про ткачиху.

– Только два синхрона. Одни на трапе, другой – в воздухе. Привезём – отвезём. С меня бутылка…

– Вот две заявочки – читани…

И он оставлял на полуслове своё дело, шёл, ехал, летел, читал и правил, горячечно влезая в чужой материал. И едва вылезал из него, как утопал в новом. А тут ещё просили сварганить капустник к празднику. А ещё кто-нибудь лез с личной драмой. А ещё сколачивали комплот в борьбе с шефом.

Он брался. Его называли пожарной командой. Ему сочувствовали, считая, что под его безотказностью горит чистый огонь альтруизма. Они ошибались. Прежде всего, это было нужно ему самому, как никотин курильщику.

Бесконечные истории, в которые он встревал на улицах, приходя на помощь женщине против мужчины, слабому против сильного, втягиваясь в семейные драмы и судебные свидетельства, – всё это его друзья относили на счёт максимализма. Они ошибались. Но сам искал этот допинг, подпитывая темп. Если ничего не было, он брался за механическую работу, занимавшую руки и освобождавшую мозг.

Так вот, набивая обручи на рассохшуюся бочку во дворе тёти Анечки, он стал думать, что же это за новое качество, которое он заполучил? Новое качество… Новое качество, – он повторял эти слова в такт ударам по обручу, насаживая железо на дерево всё плотнее и плотнее. – Оно в том, что второе преступление подтверждает, почти доказывает существование первого. Вот такая формула. Казалось бы – прекрасно. Ну и что? Что это даёт? Как воспользоваться этой формулой? Что это в самом общем плане, в структуре? Это, конечно, преимущество, которым нельзя воспользоваться, поскольку оно в эндшпиле бьёт по рукам не только противника, но и того, кто её получил. На кой же нам чёрт такое преимущество? Что же мы делаем, уважаемый Капабланка, с таким преимуществом? Мы отказываемся от него. То есть не просто выпускаем из рук, а жертвуем им. Мы приносим его в жертву главному – победе. А в чём наша победа на сей раз? В достаточном основании для пересмотра дела своего отца. Вот оно. Поймал за хвост. Теперь потянем. Теперь – техника.

Он, как стоял над бочкой, так и выпустил молоток, потому что понял, что сейчас бросит всё, разогреет мотор и погонит безответный вазик в Тулу, чтобы там, на вокзале, перехватить Юленьку, садящуюся на вечерний поезд. Он уже всё высчитал. При высокой средней он получит ещё резерв минут в 10 – 12 – чтобы пробежать состав. Она увидит его, она обрадуется, она прижмётся к нему, она решит, что он стремился к ней… Она трагически ошибётся. Пустое. Четыре часа темпа, действия, жизни, в конце концов, взамен ожидания этой жизни.

Всё это завелось в нём с пол-оборота. Машина выкатилась из двора и, ворча огрубевшим голосом в прогоревший глушитель, поползла по черновским улицам, будто принюхиваясь к ним, в поисках кратчайшей дороги на мост.

Возле больницы на площади он впахал колеса в песок и, обняв баранку, глянул туда, где брала начало Пролетарская улица. Его глаза поймали в створ пылающие закатным солнцем окна второго этажа директорского дома. И огонь был так силён в них, что не походил на отражённый солнечный, а будто бушевал внутри жилья и рвался наружу, да стекла не пускали.

– Ну вот и началось, – сказал он себе скорее мрачно, чем злорадно, ибо это был его дом, в котором он рос под большой рукой отца, как это казалось ему теперь. Тогда, много лет назад, когда у Клиншова-младшего ещё не было никаких воспоминаний, равно как не было и никакого представления о будущем, он понимал только одно: дом был лишь частью завода, на котором работал отец, и частью города, в котором дымился завод отца.

Иногда в доме гас свет. Это бывало так: вдруг замигает, замигает, загорится снова. Ненадолго. И тут начинается суматоха в доме – ищут свечи, жгут спички, несут керосиновую лампу, протирают десятилинейное стекло. И наступает мрак.

Немедленно раздавался телефонный звонок в кабинете, и отец пробирался впотьмах сквозь зал, ворча одно и то же всегда:

– Дайте же спички! Никогда под рукой спичек нет. Будет кто-нибудь заниматься домом?

Обычно звонили из райкома и требовали свет во что бы то ни стало. Отец обещал, влезал в китель и уходил на завод, находившийся рядом. Домашние знали, когда он вернётся: когда свет появится. Они не знали только того, что происходит там, в силовой, где заглох и не хотел запускаться старенький локомобиль, питающий живым светом завод и весь город. Маленький Клиншов уже понимал, что отец не отвинчивал гайки и не закручивал болты сам. Но в чём он был убеждён, так в этом, что ежели бы не было там, в силовой, отца, свет не возник бы заново.

Это бывало так: в открытом окне зарождался далёкий и неуверенный стук паровой машины, зарождался и пропадал, как бы задавленный ночной чернотой. Потом прорывался снова и снова захлёбывался. И где-то на седьмом почине он креп и креп и его было уже не сломить. И тогда посреди свечного и фитильного полумрака взрывалось солнце. И тушили свечи, и прикручивали лампу, и по всему дому пахло чистым воском. И приходил отец. И маленький Клиншов знал твёрдо: свет в отце.

Наконец, бывший генерал в Москве сдержал слово, данное бывшему майору: выцедил из фондов главка новый локомобиль. Его привезли в надёжных ящиках, исчерченных нерусскими буквами со всех сторон. Когда, наконец, тяжёлые дощатые кубы были размещены внутри силовой станции и почти весь завод, облепивший станцию по такому случаю, разошёлся по домам, и районное руководство, поздравив отца, отбыло к себе, и машинисту Коле было расстрельно наказано не подпускать к буквам никого, и на дверь станции приковали запоры, отец ворвался в дом, размахивая двумя бутылками шампанского и закричал с порога:

– Мать!

И стал целовать её так, что мать расплакалась и не вырывалась. И был стол и много шума. И бывший майор рано погнал сына спать.

С прибытием нового старенький локомобильчик как будто испугался, что его лишат жизни совсем, и стал стараться без перебоев. И машинист Коля, недружелюбно поглядывая на окованные ящики, бурчал себе под нос:

– Маде ин уса… – и объяснял: – Хрен ли старую машину живьём закапывать! Вот сдохнет – разберём по косточкам. Хороший хозяин тёплую печь не ломает.

Никто тогда и предположить не мог, что чем дольше будет стучать сердце старого паровика, тем мрачнее отзовётся этот стук в суде.

За мостом Клиншов снял куртку и стал частью машины, её ЭВМ с программой средней скорости в сто-сто десять. Такая езда на районной дороге – тяжёлая работа для любого водителя, и он занялся ей целиком. Только в середине пути пошли прямые перегоны – коридоры в лесных массивах, прожигаемые светом фар. Там можно было расслабить плечи и спину. Но потом лента гудрона опустилась в долину меж холмов и стала нервно прокладывать себе путь, забирая то влево, то вправо наподобие горной реки. И глиссер ваза, то держась строго правого берега потока, то срезая угол вдоль кромки левого, имел одну цель – быть не выброшенным из воды.

Ближе к Туле пошли встречные машины. Теперь шоссе казалось странной беговой дорожкой, по которой, сильно растянувшись на марафонской дистанции, плыли бегуны, неся перед собой пучки света, олимпийского, что ли, надо добавить. Причём, держали они пылающие фасции за сам огонь. И по мере того, как очередной стайер скатывался по встречному спуску, эти горизонтальные факелы всё набирали силу и вдруг у самых глаз раздваивались и рассыпались, оставляя в зрачках трёхсекундную слепоту.

Эти непременные мгновения полной тьмы при встречных разъездах, похоронившие на дорогах немало новичков, Клиншова не смущали никак, поскольку он уже давно придумал собственный способ борьбы с ними и скорости не сбавлял, как это делает большинство, опасаясь нарваться в зоне ослепления на неожиданное препятствие – стоящую машину, идущую телегу или пешехода. Вместо того чтобы каждый раз душить скорость, лучше ещё до перехода на ближний свет точно заметить место, в котором сойдутся летящие навстречу друг другу машины. И если там чисто, можно вообще расходиться хоть на подфарниках. Впрочем, но старался никому не рекомендовать своих ездовых манер, поскольку они годились не для любого глазомера и не для любой реакции, а ошибка равнялась смерти.

У тульского вокзала Клиншов вписался юзом в неширокий разрыв между двумя автобусами, перепутав входящих пассажиров, и стал. Прибыл он раньше, чем ожидал сам. Теперь можно было подвести итог расчётам, преследовавшим его в полёте.

Эндшпиль с жертвой нового качества должен был выглядеть так: когда наступит время иск, он является к ним и открывает себя. И говорит: вы убили Вертаева. Есть свидетели, есть доказательства. Это мой капитал. Я отказываюсь от него, я умалчиваю о нём, если вы письменно признаетесь в сговоре и лжесвидетельстве, состоявшемся 20 лет назад. Выбирайте: одно преступление в прошлом со сроком давности или два в сумме, поскольку второе докажет первое.

Они, конечно, потребуют подробностей. Вот тут срабатывает плёнка. Они же не знают, где заканчивается её зловещий сюжет. А начало стопроцентно работает, если только не подвела лаборатория Тулы.

Минут через пятнадцать Клиншов отметил бегущую к вокзалу Юленьку, крикнул её, и она, не видя никого больше, кинулась к нему. Перепуганная его явлением, она спросила, что случилось. И только тогда, когда он успокоил её, объяснив свой приезд понятными ей словами, она села в машину. И он, преодолевая себя, обнял её и поцеловал в щёку. Его губы лгали. Лгали его руки. Но он был бесконечно убеждён, что его правда сейчас не нужна. Бог придумал ложь как яд и как лекарство, – ответил бы он тому, кто упрекнул бы его сейчас. И тот, упрекнувший, согласился бы. Этот, оправдывающийся, был всегда убедительным. Кроме того, было не до чувств – интересовало, что с плёнкой.

Юленька подала обклеенный скотчем пакет, поверх которого скотчем же была приклеена записка.

– Это для вас, – сказала Юленька.

– Для тебя, – отредактировал Клиншов.

– Для меня? – не поняла Юленька.

– На «ты», пожалуйста.

– Для тебя, – согласилась она не без усилий над собой.

– Что в записке? – спросил он. – Прочти, пожалуйста.

Листок бумаги в руках Юленьки раскрылся, стал искать свет.

– Где у вас свет? – спросила она.

– У тебя, – отредактировал Клиншов.

– Где… свет?

– Зачем тебе свет?

И тогда Юленька, опустив глаза, прочитала назубок:

– Обратимая, чёрно-белая, телевизионная. На основании пробы. Гамма завышена. Экспозиционный режим в номер в первом случае. Далее без коррекции. Камера даёт царапины успокоителем и прижимной рамкой кассеты. Общая цель съёмки неясна, – и только тогда повернула голову к нему, как бы спрашивая: это плохо? Это хорошо? Она очень хотела, чтобы всё было так, как он рассчитывал.

Клиншов не ответил.

– Что? – спросила Юленька.

– Люблю специалистов, – сказал он. – Человек, знающий навылет своё дело, вызывает у меня почти любовное чувство. Ему всё ясно, – он промолчал и вдруг хмыкнул: – Кроме общих целей.

Юленька поняла.

– Что Миша говорил тебе про меня? – Теперь Клиншов успокоился совсем.

– Он сказал, что приедет. Завтра в час дня одоевским автобусом.

Клиншов закурил.

– Ну пусть приедет. Он мне не нужен.

– Он говорил, что вы будете против.

– Он меня хорошо знает.

– Вы будете его ругать?

– Почему ты меня на «вы»?

Юленька пожала плечами, улыбнулась.

– Мы с тобой… – он испытал некоторое затруднение, – я хочу, чтобы ты была ближе. – Он глянул на неё.

Во всяком случае, она по-своему поняла его слова, подвинулась к нему и успокоилась на плече щекой, стараясь не особенно мешать вести машину. Теперь спешить было некуда. Он мог освободить правую руку. Можно было, опираясь на всю спинку, нестрого держаться гребня шоссе, и так это задумчиво смотреть на грань света и тьмы, бегущую перед стеклом, и шевелить Юленькины волосы, и не серьёзно размышлять о том, что всё это так похоже на былое его представление о настоящей жизни мужчины, когда он ещё не знал об этой жизни ничего. И что не было и в том далёком наиве неясного предчувствия действительной, может быть, единственной существенной функции человека, родившегося мужчиной, – вести женщину. А всё остальное – только бесконечная цепь лукавых ухищрений. И думая так, он вёл её. И она, не зная ни его прошлых представлений, ни теперешних иронических поправок к ним, а доверяя только теплу и лёгкой тяжести руки, совсем к нему прижалась и, понемногу смелея, обняла своими тёплыми руками его колени.

Так она и пригрелась, так её и укачало, так она и уснула. И теперь при встречном свете, обливающем салон ваза, могло показаться, что в машине – один. Один поздний ездок. И только ему самому было прекрасно известно, что он не один вовсе и не вдвоём, а есть некто третий, молча и недвижимо сидящий за плечами. Он приходил всегда, как только в жизни Клиншова появлялась женщина. И человек этот была его жена, которая жила возле него шесть лет и три года возле воспоминаний о совместной жизни.

Он узнавал её сразу по слабому запаху больницы, не вытравляющемуся из её кожи, пепельных волос и одежд – даже тех, которые не сопровождали её в клинику. Ему не надо было оборачиваться, чтобы увидеть её спокойное, умное лицо в полутьме машины и сигарету в руке, и ногу на ноге, и боже мой, сколько иронии. И наклоняется вперёд и долго смотрит на подсвеченное приборной доской Юленькино лицо и на всего этого тёплого ребёнка, свернувшегося на перднем сиденье, и потом на Клиншова, будто говоря при этом:

– Я укрою её твоей курткой. Во сне зябко. Да? М? Ну что ты, Клиншов! Чудная девочка.

И укрывает осторожно, чтобы не пробудить. И откинувшись на спинку сиденья, в черноту машины, говорит снова:

– Она? Она и есть?

И точно, что с любопытством заглядывает в его затылок, чуть сместив голову вправо, а глаза – влево.

Нет, Ирина Николаевна, не она. Это ненадолго.

Поздно ночью Клиншов упёрся фарами в забор черновского кладбища. Разбудил Юлю, сказал:

– Посиди в машине. Я сейчас.

Вышел, мелькнул в свете фар – уже там, за кладбищенской оградой. Потом послышался скрип открывающегося багажника и следом за этим – стук тяжёлого предмета, опущенного внутрь.

Ещё одна остановка – метрах в двухстах от солистоновского особняка. Опять скрипнул багажник. На сей раз Клиншова не было долго. Смутная тревога и непонимание связи между двумя остановками совершенно измучили Юленьку. Но тут он возвратился, и был он другой. Так и светился. Но ничего не объяснил. Как не объяснил он и самого главного для Юленьки: почему они должны были расстаться у ворот тётианечкиного дома. А только сказал на прощание:

– Завтра не ищи меня. Пожалуйста. Если что – я сам. – И поцеловал кратко. Конспективно, так сказать, попрощался.

Утром Солистон, одетый по-домашнему, вывел коня, чтобы препоручить его Пете – сам он не поднимался в седло уже три дня, не до того ему было. Петя должен был явиться с минуты на минуту. Держа лошадь высоко под уздцы, Солистон вышел на бетонную дорожку сада и вдруг весь врос: крайняя к дорожке грядка, которая вечером ещё блестела свежеполитой зеленью позднего салата, была выщипана до черноты, и в эту жирную черноту был вдавлен и как бы вынут и унесён куда-то неравнодлинный крест, а в голове чёткого отпечатка торчал железный ржавый кладбищенский венок. Сражённый ступором, Солистон смотрел на свежую могилку некоторое время, не мигая, потом попятился и стал заталкивать коня обратно в сарай, да тот не понимал, зачем, сопротивлялся. И тогда хозяин лягнул его носком армейского ботинка в кость, чего не делал никогда.

Конечно, Клиншов не видел, как Ян Янович, справляясь с приливами злобы, сравнивал чёртову грядку с землёй. Но он мог дать палец на отсечение, что Солистон не оставит от неё и следа. Во всяком случае, сильно перекопает и разрушит края, тщательно огранённые кем-то, кто намекал ему странным образом на бренность всего живого, а может быть, даже угрожал гибелью?

Ничего, ничего, – думал Клиншов. – Изящество исполнения вполне искупает некоторое мальчишество замысла. Что-то мы слишком быстро выросли. Что-то мы забыли, что мы всего лишь люди без многочисленных доспехов в виде общественных положений, связей и представлений о методах борьбы друг с другом. Есть, правда, некоторая разница в возрасте, да нет в ней ничего извинительного. Вы такая же шпана, как и я.

Через открытое окно Клиншов поздоровался с Георгием Демьяновичем, стоящим у самодельного бюро над книгой, придерживающим в этой книге открытую страницу ладонью руки, как это делает пастор на кафедре во время проповеди.

И всё же нет нимба вокруг вашей головы, полковник. Вы тоже не святой. Вы чудак, конечно. Но и вы невольным движением можете быть опасны мне в моём деле. И очень я жалею, что уступил вам часть данных, хоть и смутных, но для неглупого человека достаточных, чтобы при напряжении мозга представить общую тяжесть происходящего, пусть и приблизительно. Не нужен был мой прошлый визит к вам, потому что не нужен был мне труп Вертаева. Да тогда я этого не знал, ибо на время растерялся. Кроме того, хотелось убедиться, есть ли труп вообще, хотя и это можно было установить в одиночку. Правда, потеряв время. Но лучше потерять время, чем приобрести свидетеля. И вот теперь нужно аккуратно вывести вас из игры, пока ещё есть возможность без дополнительных подробностей удовлетворить ваше любопытство, которое (хоть вы его и не выдали ничем) дремлет в вас, если уже не пробудилось. Вы прекрасный человек, Георгий Демьянович, но человек. Нимба нет, – так решил Клиншов и поэтому сказал полковнику с порога:

– После того, как я ушёл от вас, я всё время мучился не столько тем, что отвлёк вас от ваших занятий, сколько тем, что ничего вам не объяснил. Я с двух слов заметил, что вы из тех людей, которые вопросов не задают, а делают выводы из сказанного, как бы мало сказано ни было. Я тоже этой породы. Тогда я стал вспоминать, достаточно ли я сказал. И решил: достаточно. Примерно вычислить возможно.

– Кроме одного, – вдруг перебил полковник, подняв голубые глаза.

– Кроме одного, – согласился Клиншов. – Мои мотивы в этой истории. Другими словами, кто я.

Георгий Демьянович глаза опустил.

– Да. То есть, что не вы непосредственный виновник гибели человека, это мне ясно. Иначе зачем вам, чтобы труп был в руках властей. Точно так же ясно, что вы не из сыска. Объяснить?

– Смешно. Остаётся: я смалодушничал. Да?

– Да, я какое-то время действительно думал, что вы могли видеть либо самоубийство, либо оступившегося и не помогли. Не спасли.

– Что значит какое-то время? – насторожился Клиншов, намереваясь в этом и сознаться. – А потом?

– А потом? – полковник начал тереть пальцем под глазом. – Потом я вспомнил вас получше. Вы другой конструкции. Вы генератор, а не аккумулятор. Объяснить?

– Не надо, всё правильно, – махнул рукой Клиншов, расставаясь со своим запасным ходом. – Есть тут мои интересы.

– Ну да, конечно, вы подозреваете убийство и автономно следите за тем, кто это сделал. Другого быть не может. Сразу остаётся один вопрос: почему самодеятельность? Но это же понять невозможно, – полковник развёл руками, глядя на них, как бы изучая их.

«Слава богу», – подумал Клиншов, готовясь объяснить эту свою странность чертой характера. И уже улыбнулся поощрительно. Но тут Георгий Демьянович ещё раз развёл руками, покрутив в воздухе ладони, мол, может быть и так и этак. Потом сказал:

– Если, правда, не пропустить всё сказанное через призму одного совпадения.

Клиншов почернел при этих словах. Глубоко затянулся дымом.

Полковник снова поднял глаза на гостя:

– Ну это так, в порядке бреда: вот кто-то Вертаева убил, а вы про меня с мёдом знаете.

– Что-то я не понимаю, какое тут совпадение? – серьёзно спросил Клиншов. – Между этими фактами, слава богу, восемь парсеков.

Георгий Демьянович засмеялся:

– Ещё больше даже. Ну и что? Тем скорее возможна связь. Вы понимаете, я никому вопросов не задаю. Но себя-то могу спросить, например, в таком порядке: разве я тут про мёд кому рассказывал? Разве он (это вы) местный? Разве он давно тут? Разве не странно, что именно сейчас происходит убийство, когда вы здесь? Разве не странно, что именно при вас? Ну и так далее. Тогда получается, что интересы ваши были связаны с убитым, а это меняло бы общую картину резко. Это я так. Сиюминутная фраза. Возможно? Возможно.

«Это не человек», – думал Клиншов, с ужасов вслушиваясь в негромкий голос полковника. «Это хорошо налаженная машина, с которой можно только сотрудничать или не общаться вообще». Вдруг он спохватился, будто проснулся:

– Нет, нет, этого нет. Знаете, в свете случившегося многое всегда кажется роковым. Вы правильно начали. Я случайно видел трёх людей, выяснявших отношения. Я даже не видел самой драмы. Мне только показалось. Меня отвлёк поезд на мосту. И в это время третий исчез, а двое быстро удалялись от воды. Было темно. Вы бы не пошли за ними? Я пошёл.

– А человек? – тихо спросил Георгий Демьянович.

Клиншов понял упрёк.

– В том-то и дело, что я потерял время. Но он нигде так и не показался.

– Значит, и этих двоих вы упустили?

– Ну не совсем, – сказал Клиншов, решительно сворачивая разговор. – Если бы вы дали мне ещё сутки…

Полковник пожал плечами:

– Ну что вы! Пожалуйста. Вы вообще не обязаны говорить. Я вам верю. Только я хочу вас предупредить. Я сообщил прокурору, что я подозреваю убийство, хотя мы с вами об этом не договаривались. Я сделал это, чтобы подстраховать органы. Чтобы они занялись делом серьёзно. А то, знаете, спишут и захоронят.

– Да они же вас теперь начнут разматывать!

– Ну не я именно, а голос по телефону, – сказал полковник, застенчиво покашляв, будто извиняясь за лукавство. И от этой маленькой хитрости Клиншов растаял в улыбке. И с ней ушёл. И Георгий Демьянович ещё некоторое время смотрел ему вслед, потом вернулся к кульману, встряхнулся, встал, теми же лучащимися глазами отметил блюдечко с оставленными гостем окурками. Пошёл вытряхивать. Да на пороге кухни остановился, меняясь в лице. Тот же товарный знак и тот же ободок из латинских букв приковали его внимание настолько, что он ещё долго стоял на пороге с блюдцем в руке, после чего вернулся с ним в зал и, открыв ящик бюро, осторожно поставил пепельницу рядом с запиской, в которую уже был завёрнут такой же окурок.