Одинокий стрелок по бегущей мишени. Глава XI

Цикл публикаций

Публикации автора

Одинокий стрелок по бегущей мишени. Глава XI

Коллаж Картины с лучником Василия Кандинского. 1909 (фрагмент)

Глава XI

Значит, вам дают телефонный разговор. И вы кричите не в Тулу, а в далёкую Ригу:

– Мне Натансона!

И он отвечает из далёкой Риги:

– Натансон.

И вы ему:

– Если два человека хотят вдруг признаться в содеянном двадцать лет назад, но так, чтобы это имело прямые правовые последствия, на чьё имя они должны отправить… своё сочинение, или, по сути дела, диктант?

И Натансон вам сдержанно:

– Я тебя поздравляю.

И тишина.

И тогда вы ему:

– Что ты молчишь?

И он тут же:

– Я вспоминаю, когда я в последний раз видел дураков, за просто так решивших написать на себя донос.

– Не за просто так.

– Вот об этом я и думаю. По какой статье проходит твой риск?

– 190.

И слышите сдержанный хохот в трубке. И потом:

– Тогда лучше дай им по морде в частном порядке и возвращайся. Я буду рад видеть тебя даже без двух очков.

– Поезд уже ушёл.

И он:

– Последний раз говорю: соглашайся на ничью. Федерация вашего спорта вас поймёт. Что мы – не знаем объективных трудностей?

И вы некоторое время молчите. И тогда Натансон:

– Послушай, есть гениальный выход. Не закрывай дело. Скажи им, что оставляешь апперкот за собой. Будут ждать с трепетом всю оставшуюся жизнь. Они ещё лет десять протянут? Очень любят на востоке: высшая мера с отсрочкой исполнения на год. Многие не доживают.

И вы:

– Так на чьё имя писать?

И после некоторого молчания:

– Пусть пишут прокурору.

И вы кладёте трубку, и рассчитываетесь, и спускаетесь по лестнице, чтобы во дворе почты встретить Верочку, которая непременно придёт, должна прийти, если вы что-нибудь понимаете в жизни. Девять против одного, что маменька говорила с ней весь этот час. Можно представить себе даже сам разговор, а значит, и лицо Верочки там, внизу, во дворе. И вы выходите на солнечную сторону и вдруг останавливаетесь, поскольку видите, что по границе света и тени в почтовом дворе ходит, волнуясь, и кажется, что решаясь на крайний шаг, Рудикова тёща.

А-а, Серафима Николаевна! Ну да, сейчас вы скажете, что просите оставить вашу дочь в покое. Что с ней происходит странность и вы обращаетесь к моему сердцу и опыту… Нет? Не скажете? Что вы так смотрите на меня? Да, я позволил себе позвонить замужней женщине в её дом. Ну извините мой тон, но вы тоже хороши!.. Что-нибудь не в порядке в моём туалете? Может, молния на брюках не задёрнута? Так смотрите, будто сняли очки. Ну хорошо, я подожду. Вы подойдёте? Я что-то не пойму вас: вы меня узнали что ли? Стоп! Вот как! Всё-таки! Узнали! Так и есть. Жаль, чуть раньше, чем я хотел. Узнали. Тогда поговорим.

Серафима Николаевна очнулась не сразу. Застыв и вытянувшись, она смотрела неотрывно на младшего Клиншова, как смотрят, вспоминая, уже узнавая, признаваясь, что узнают. И по мере того, как она возвращалась в реальность почтового двора, большие глаза её тускнели и опускались. Облитые лаком губы полуоткрытого рта, до того будто боявшиеся коснуться друг друга, сомкнулись – она сглотнула волнение.

Да-да, – как бы говорила она, – как я не узнала вас в доме! Как вы изменились!

Зато я узнал бы вас, где бы ни встретил. Вас и вашего мужа. Вы для меня неизменны.

Нет, Серафима Николаевна, это не комплимент. У меня был повод держать в памяти ваши лица много лет. Я видел вас по ночам. Я говорил с вами. Вы только не знаете об этом.

– Я понимаю, – сказала Серафима Николаевна, падая духом, – вы ненавидите нас. Эта ужасная история с вашим отцом… Вы не думайте, что она не стоило крови нам, мне… Этот ужас…

– Есть ужас врача и есть ужас больного, – оборвал Клиншов. – Это два разных ужаса.

– Я просила Хрулёва: не надо. Я билась в истерике. Я уходила от него… Я говорила ему, что он мерзок… Я его видеть не могла…

– Допустим, что вы не знали правды.

– Правды?

– Я ведь тоже не знал. Я только верил в отца. Но сейчас в моих руках – доказательство того, что ваш муж в сговоре с двумя подонками сознательно ввёл правосудие в заблуждение. Я приехал сюда, чтобы получить это подтверждение, и получил. Это моя акция.

– Подождите! – вскрикнула Серафима Николаевна. – Я вас не понимаю. Вы сказали сговор?

– Или заговор – всё равно. Трое лжесвидетельствовали.

– То есть Клиншов невиновен? – что-то новое было теперь в лице Серафимы Николаевны.

– Вы как будто рады этому, что ли? Я не верю вам. Да и зачем? Поздно.

– Клиншов невиновен?! Юрий, как вам это объяснить? – беззвучные слёзы мешали ей смотреть. – Боже мой! Девочка не переживёт…

– Я понимаю, что разрушая Хрулёва, я вмешиваюсь в вашу жизнь…

– Бог с ним, с Хрулёвым. И со мной. Жизнь позади… Я не об этом. У меня пропадает девочка…

– Двадцать лет назад у меня пропал отец. Этого не пережила мать. Тогда я тоже думал, что не выживу. Когда смотрели на меня, как на сына преступника… Когда мы бежали из этого города…

– Юрий! Я не об этом, – Серафима Николаевна закрыла лицо руками. – Вы можете открыть ей всё. Ну и что? Что ей отец! И даже я. Я шла поговорить с вами совсем о другом. И то, что вы сказали о сговоре, ничего не меняет. Я умоляю вас погасить её фантазию. Это только я могу понять. Она не знает главного. И вы не знаете. Вы должны жить по разную сторону земли. Потому что она… Она дочь Клиншова.

Пауза.

И надо же: ничего метафорического в это время вокруг. Ну там солнце зашло бы за тучу. Ну там собака бы завыла. Ну, в конце концов, могла бы птица упасть на лету.

Пауза.

Удивительно. Никакого анализа. Правда изречена или отчаянная ложь. Или как это меняет финал дела. Вообще, например, проблема новых отношений с полусестрой…

Пауза.

Нет даже простого любопытства. Например, здесь ли лежит основной мотив Хрулёва? То есть, что тогда магнетического в Серафиме, чтобы Хрулёв простил ей, более того, пошёл на всё ради сохранения брака с ней? Вообще, что там за жизнь была у отца?

Пауза.

Только одно: вот оно. И это теперь, когда всё, наконец, заряжено. Когда всё готово. Когда остаётся только включить рубильник – и гром разразит… Вырвет с корнем… Испепелит…

Кого он теперь разразит? Что он такое вырвет и испепелит?

Ну хорошо:

– Вы врёте.

Серафима Николаевна вздрогнула, спросила:

– В вашем доме часто бывал доктор. Дядя Люсик. Вы не можете не помнить. Помните? Он двадцать лет с нами не разговаривает. Он всё знает. Мы с вашим отцом встречались у него. Он на пенсии. Он живёт на территории больницы…

Да, да, да. Ну а так:

– Моя мать знала?

– Нет, – не очень уверенно ответила Серафима Николаевна. – Во всяком случае, и мне, и Клиншову казалось…

Ладно, ладно, ладно. А вот это:

– А Хрулёв?

Серафима Николаевна совершенно разволновалась:

– Я отвечу вам. Я сейчас объясню. Верочке было уже четыре с половиной года, когда…

– Да погодите вы! – сорвался Клиншов, шаря глазами вокруг себя. Что бы такое порвать? Что-то нужно было разодрать пополам, смять, сломать с треском. Ничего не было под рукой, и Клиншов устремился вон из двора, так саданув калитку, что она ещё долго билась о столбик, подбрасывая клямку.

Ты ведь любил своего отца, – сказал Миша. Мысль раздражала тем, что была доступна любому, причём никто не имел права усомниться в её большом смысле.

Что значит, любил? Относился так, что не мог обходиться без? Он вообще его редко видел, чтобы настолько привыкнуть. В этом смысле, наверное, он любил мать.

Испытывал нежность, когда был рядом? Скорее боялся его невнимания или гнева, причём никогда не знал, что именно будет на этот раз. Мать была понятнее, видимо, потому что мальчик почти всегда знал, что она думает и как поступит. Отец мог возвратиться из долгой поездки и пройти мимо всех в свой кабинет, бросив лишь вместо приветствия «я уже приехал», чтобы мать знала, как отвечать на звонки. Или наоборот, он сажал к себе на колени и, будто соскучившись, требовал: «Ну, рассказывай!» и так же внезапно отправлял с колен, не дослушав до конца. И мальчик всегда говорил быстро, глотая слова и пропуская несущественное, как бы боясь не успеть, но всё равно успевал редко.

Был откровенен с ним до слёз? Ну уж это и вовсе чепуха. Какой сын поверяет отцу свои тайны! Отец знал о нём только то, что не удавалось скрыть, а сам не любопытствовал. И когда однажды сын стал объяснять, как подло обозвал его бывший дружок, отец резко оборвал, сказав: «Ты растёшь болтливым. Это дело двоих. Дай ему по шее». «Он сильнее меня», – сказал сын, на что отец уже раздражённо ответил: «Ты думаешь, что проживёшь жизнь и ни разу не получишь по шее?»

Может быть, он не любил отца? Нет, он не помнил, чтобы даже втайне желал отцу недоброго или избегал встречи с ним. Можно сказать, даже любил наблюдать, как большой и грузный человек ловко направляет на ремне трофейный «Флик» и долго выбривает красные щёки. Или сплеча колет дрова, не убирая большого пальца с полена. Или страстно и много говорит в кругу друзей. Или разделывает кабана, добытого на охоте.

Иногда отец брал его с собой в колхозы и всю тряскую дорогу обнимал за плечи в тесной кабине. И это было приятно. Но разговаривал только с шофёром.

У Клиншова были нормальные отношения с отцом. И с тех пор, как его не стало, они казались ему всё лучше и лучше. Как жаль, что нет этих неравных, волнующих, обидных и непредсказуемых отношений больше!

Отца нельзя ни любить, ни не любить. Он один и непоправим. С ним можно считаться, если он есть, и помнить о нём, если его нет. И если он есть, никогда не поймёшь, что это за счастье, потому что понимание это приходит за его смертью.

Если даже он был несправедлив.

Если даже он бил наотмашь.

Если даже он был постыдно слаб и глуп.

Если даже он был вор и пьяница.

Одноэтажная пристройка к больничному корпусу казалась не деревянной, а земляной, оттого что густо поросла хмелем. Клиншов сидел на тёплой завалинке, утопив затылок в пахучую зелень и вытянув ноги в крохотный палисадничек, отвоёванный хозяином у больничного двора. Это время, что он провёл тут в ожидании, пошло ему на пользу. Он выздоровел, будто после короткого сна, хотя и не дремал, а тихо бродил меж лиц и фраз двадцатилетней давности, пытаясь вспомнить в них себя. Оттуда, из этого праха и выскочил заведённый на всю пружину белый старичок в белом халате – одно плечо выше другого. Выскочил и тут же угрожающе спросил:

– Кто меня искал? Это вы ко мне? – он нажал на «вы».

Клиншов встал:

– Здравствуйте. Я.

И старик сразу, слёту:

– Слушаю. Только конспективно. Некогда.

И Клиншов, растерявшись оттого, что узнал его:

– А сказали, что вы на пенсии…

И старик:

– Чтоб вы знали: доктора на пенсию не уходят. Ну? Что? Что у вас? Есть дело – давайте. У меня человек на шприце. Что вы хотите сказать? – зачастил доктор, норовя всё время сорваться с места и ускакать, отчего Клиншову стало смешно. – Не понимаю. Время идёт. Я вам нужен? Давайте. Знаете что, я пойду, а вы себе улыбайтесь этой загадочной улыбкой.

Но Клиншова было уже не сбить.

– Это оттого, что я вас узнал, а вы меня – нет. Мы с вами виделись последний раз двадцать лет назад.

Старик даже в лице не переменился:

– Ну так что? Нет ничего удивительного. Двадцать лет назад я был уже старик, а вы – мальчик. Вы менялись, я не менялся. Почти, – добавил он так же быстро и посмотрел на часы. – Ещё минута есть, если вы будете говорить. Я что, вас лечил? Да? Ну что вы молчите? Есть дело?

– Нет, дядя Иля, – отвечал Клиншов добродушно, – Вы действительно не изменились. Я-то думал, что с возрастом человек переходит на шаг…

– Ошибка, – отшиб доктор нетерпеливо. – Заблуждение. Когда вам будет семьдесят пять, вы тоже заспешите, – он уже почти ускакал, но вернулся. – Ну, я слушаю, слушаю, – и снова глянул на часы. – Вы не здешний. Вы откуда?

– Из Риги, – намекнул Клиншов.

– Из Риги. Из Риги ко мне некому ехать. Значит, не ко мне. Значит, по пути. Значит, вы тут когда-то жили, потому что я нигде больше не жил. Либо я вас лечил, либо вы сын моих знакомых. Чей вы сын?

– Клиншова, – хитро сообщил Юрий.

Старик даже ухом не повёл:

– Ну наконец-то. Здравствуйте, Юра. Что случилось? Чтобы не было лишних разговоров: я в курсе ваших дел до прошлого года – я с вашей тёткой состоял в переписке. Рад вашим успехам.

И это тот самый дядя Иля, который… Клиншов так скис, что уже решил перешагнуть штакет, да так, на всякий случай, сказал:

– Я вот теперь думаю, что она такое вам про меня наговорила, что вы ко мне сразу расположились?

– Чтоб вы знали: она к вам относилась лучше, чем вы к ней.

– Разве я говорил вам, как я к ней отношусь?

– Я вообще не придаю значения ничьим словам. Только делам.

– Что же я ей сделал?

– Ничего. Вы живёте в одном городе. Последний раз вы были у неё года три назад. Хотя могли быть в прошлом году. На её похоронах.

Клиншов помрачнел. Он не знал этого.

– Ну! – почти радостно воскликнул доктор. – А вы мне говорите. Стоило приехать в эту дыру, чтобы узнать новость. Так что вы тут делаете?

Клиншов закурил:

– Мой отец не видел своего брата четверть века. Так и не увидел, – стал вылезать из разговора Клиншов, да не тут-то было.

– Ну и что? – подкинул высокое плечо доктор. – Это его не украшало.

– И всё же вы дружили с ним.

– Кто вам сказал? Мы были приятелями. Он никогда не был способен к дружбе. Он мог только работать. Вот это он умел. Я ценил в нём только это. Так то был ваш отец! Я могу быть вам полезен?

Клиншов вдруг испугался, что если он не спросит о деле, доктор Магарам возьмёт и уйдёт. И он сказал растерянно:

– Конечно. Я шёл к вам спросить… Да, у меня есть дело. Но при такой неприязни возможно ли это?

Доктор чуть не подпрыгнул:

– Какая неприязнь! Ну скажите, что мне вы? Я должен особо относиться к вам, потому что особо относился к вашему отцу? Так с ним мы съели пуд послевоенной соли.

– Дети наших друзей – наши дети. Помните?

– Да просто плохо сказано. Чепуха. Даже вредная. К тому же – неудачная шутка. Послушайте, нечего обижаться. Вы спросите – я отвечу. У меня человек. Ну давайте.

Всё равно спросить надо, – обозлился Клиншов.

– Ну хорошо. Вопрос странный: у меня в Чернове есть сестра? – он даже не спросил, а подсказал как бы.

Тут доктор Магарам перестал подпрыгивать и бросил на Клиншова короткий чёрный взгляд. Снял белую шапочку, расправил, снова нацепил.

– А что происходит, я не понимаю. Кто вам сказал? Мать вам что-нибудь говорила?

Клиншов отрицательно качнул головой, пытаясь разглядеть правду в глазах Магарама.

– Ну так и нет никакой сестры! Или, может быть, есть целых четыре! Откуда мне знать? Мать вам ничего не говорила? Мне тоже. Кто вас смутил! И что ему от вас нужно, я не понимаю. Тридцать пять лет нет никакой сестры, и вдруг говорят, что есть. Это же сволочизм!

– Ладно, – сказал Клиншов и пошёл прочь, добавляя уже на ходу: – Едва ли вы имеете право скрывать от меня.

И когда уже перешагнул штакет, доктор Магарам вскинул руки, как бы желая остановить его, и крикнул:

– А что, это было бы ужасно, если бы оказалось, что есть? – и оттопырил ухо.

Клиншов только рукой махнул раздражённо. И тогда доктор бросился за ним, топча цветничок и ломая оградку. И стараясь не отставать, насколько позволяло сердце, быстро стал уговаривать:

– У вас не может быть родственных чувств, как не было их у отца. Была родная тётка, которая, может быть, нуждалась в вашей помощи, а вы прозевали даже её похороны, не говоря уже о болезни и смерти. Зачем вам кто-нибудь? Например, сестра. Вы что, сделаете её счастливой, если она узнает об этом? Вы смешаете её жизнь и уедете к себе в Ригу. Иметь родню – это иметь обязательства. Это, знаете ли, хлопотно, а вам некогда. Что вы молчите? Я не могу так быстро, – старик начал отставать. – И вообще, как это меняет вашу жизнь? В конце концов, условность и больше ничего – знать, что в чьих-то жилах течёт некая родная кровь. Ах, подумаешь! Вы что, будете иначе относиться ко мне, если я вам скажу, что я ваш дедушка? – он остановился, тяжело дыша и выставляя ухо, чтобы не пропустить ответа. Но Клиншов шёл вперёд, не отвечая, и старик снова закричал: – Послушайте, вы понимаете, что вы от меня требуете? Вы не имеет права делать меня причиной человеческой драмы! Что я, не знаю, чем это кончится?!

Клиншов резко остановился.

– Кто вам сказал, что лучшее состояние жизни – это покой? Неужели покойный дурак богаче пережившего ужас? Что вообще нам важно на исходе жизни? Что у нас за спиной ничего не случилось?

Магарам замахал руками:

– Больной! Вы больной человек! Вы что такое говорите?! Это плод холодного ума. Вы ничего не знаете об исходе жизни и о том, что важно на предпоследней постели. Важно подавить страх! Никто не живёт вообще. Живут каждый день, каждый час, каждую минуту. И вопрос в том, отравлена эта минута или нет. Вы за этим приехали? Так пожалейте её, если вы что-нибудь знаете, – и доктор Магарам, всё время болезненно оглядывавшийся на больничный корпус, сорвался с места и, как бы отступая, поскакал туда, где его ждали.