Одинокий стрелок по бегущей мишени. Глава VIII

Цикл публикаций

Публикации автора

Одинокий стрелок по бегущей мишени. Глава VIII

Коллаж картины К. Малевича "Бегущий"

Глава VIII

Уже давно лежал Клиншов на тётианечкином диванчике с открытыми глазами. Ранние часы – самые прозрачные и свежие для решений – он проспал, а второе пробуждение организма, рефлекторно совпадающее с полднем, когда на студии обычно пью кофе, курят, собачатся и решают по углам судьбы телевизионного кинематографа, – это время ещё не наступило. В распущенном мозгу блуждали несуществующие люди и незначительные фразы, безвольно останавливающиеся и так же немощно отбывающие во мрак периферии сознания. И никакую мысль не удавалось удержать в фокусе выпуклого лба, чтобы понять, зачем нужна она сейчас.

Хотя странно это – думал он. – Так всё оголилось и окислилось, что самое время соединять провода, а в ушах будто вода стоит. Заложило. Такое впечатление, что я сплю, а вокруг уже все давно собрались и смотрят на меня и ждут, когда проснусь.

Комнатка тёти Анечки была низкая, и от долгого неустановленного взгляда в близкий потолок расстояние потеряло соизмеримость. И теперь уже казалось, что это не потолок вовсе, а свод кельи, к которому по стенам поднимаются фрески, теряясь в вышине. Лики были, однако, все знакомые. Местные были, так сказать, святые.

И говорят, наклоняясь к нему, никто, все:

– Что же это он спит! Уж не случилось ли чего? И как-то странно ровно дышит…

И голосом Хрулёва:

– Ну, братцы, это уже никуда не годится. Пора. Он ведь и не спит, а вид производит. Сказал бы что.

– Формулирую. Я скажу, скажу.

И голосом Солистона:

– Неприятность будет, естественно, вызывающая. Ну а дальше-то что? Не за тем же вы затеяли охоту, чтобы побаловать себя стыдом двух пожилых и в общем-то заслуженных людей. Ну дадим вам радость, погрызём себя, да ведь переживём.

– Как знать, как знать. Может, эта минута паники в ваших зрачках и греет меня более всего. Хотя, конечно, хорошо бы… засадить вас на несколько лет обязательных размышлений…

И голосом Солистона опять:

– Вот именно. Мы вам не на минуту, мы вам совсем нужны. В том-то и смысл, что мечтается вам отделить нас от сограждан невысоким барьером зала судебного заседания. Да ещё публично, среди тех, кто знал вашего батюшку. Такие ещё в городе Чернов есть.

– Не скрою, были намерения. Я даже в местном суде побывал. Небогатый интерьерчик, но та самая скамеечка на двоих есть.

И голосом Хрулёва:

– Теперь уже на троих, как я мыслю. Себя-то вы почему не считаете?

И голосом Солистона:

– Вы сами рассудите. Нельзя же в конце концов безнаказанно настраивать человека, хотя и конченного и обществу бесполезного, даже вредного, может быть, на низменные действия, повлёкшие за собой столь трагический оборот, да ещё на ваших глазах, когда, может быть, надо было оказать несчастному посильную помощь, а не выжидать своего интереса.

– Отчего же на глазах? В сущности, я ничего и не видел.

И голосом Солистона:

– Не видел – тогда и двинуть дело невозможно. Только с этого бока и можно взять, что, мол, такой-то и такой-то совершили… ну сами знаете что. Не будем называть, неприятно. Почему бы и вам не примерить на себя эту фуфаечку? Раз уж вы решились на благородные меры и восстановление чести вашего родителя. Разве это не возвысило бы вас в ваших глазах ив глазах тех, кто вас любит? Я даже думаю, что на склоне жизни вы имели бы большое удовлетворение от воспоминаний об этом эпизоде, поскольку я не верю, чтобы интеллигентный человек, без особых трудов разрушивший личную жизнь и общественное благополучие нескольких семейств и выбивший почву из-под ног двух престарелых мужчин, пусть даже и мерзавцев в чём-то, чтобы этот человек не испытывал временами некоторую стыдливость от успеха. Я не верю, поскольку злорадствовать – удел людей грубых. Другое дело, когда человек сам пострадал в своём намерении наказать зло…

– Может быть. Но всё же я уж как-нибудь сам договорюсь с собой на склоне жизни. Не знаю, как вам это объяснить, но мне что-то не хочется вдруг таким резким образом прерывать свои дела пусть даже на небольшой срок. И потом у меня такое представление о местах изоляции, что там сильно ограничивают возможности естественной выпасной жизни, к которой я давно привязался. И как раз это меня смущает более всего. Конечно, неготовность такого рода не делает меня лучше. Но я и не рисовался никогда. И уже давно поймал себя на мысли, что я не в системе. И даже вообще предполагаю, что не существует людей, живущих в систематической зависимости от нравственного императива, однажды в них поселившегося. Вопрос только в том, велика ли амплитуда, а колебания свойственны всем. Будем реальными людьми, пожалуйста.

И ангельским голосом Серафимы Николаевны:

– Неужели договорились?! У нас ещё столько неоткрытого друг другу! И потом мы бы так славно посидели! И отпраздновали бы ваш отъезд…

– Ну зачем же! Правда, я показался вам уж совсем дураком, попавшимся на встречном ходе?

И трепетным голосом Верочки:

– Боже мой, я этого не переживу. Зачем вам понадобилось обещать мне своим взглядом нечто? Ведь вы меня уведёте – вы понимаете это?

– Сам я не сделаю ни шага.

– Ну а если даже так. Если провинциальная девушка не справится со своей фантазией и удовлетворит своё любопытство, неужели вы воспользуетесь ею только потому, что ненавидите её отца? Вы не жалеете меня – вы понимаете это? И вообще это была бы какая-то странная связь с вашей стороны: соединиться, ненавидя. Интересно, что скажут мужчины, я лично не представляю.

– Ну хорошо, я не позволю себе ничего лишнего в отношении вас, хотя ваш муж и всё благополучие вашей дружной семьи в бывшем моём доме производит на меня раздражительное впечатление. Скорее всего, и маменька ваша ни при чём, хотя невероятно, чтобы она ничего не знала. В конце концов, даже если она, близко знавшая моего отца, я повторяю, близко знавшая, была уверена в том, что он совершил некоторые незаконные операции, что и должно быть подкреплено свидетельством её мужа, если она всё это понимала, разве она не обязана была подумать о своей позиции в этом деле? Неужели вся жизнь её была таким залогом честности и принципиальности, что негодование в отношении действий Клиншова-старшего стало естественным продолжением этой её жизни и не позволило ей остановить своего супруга?

И голосом Верочки:

– А что вы имеете в виду, говоря, что мама близко знала?..

– Я так думаю. Отдалённые детали отношений моих родителей и некоторые фразы, которыми обменивались при моих ушах мой отец и ваша мать, позволяют мне догадываться теперь…

Стоп, стоп. А почему это ваш папаша не приступает ко мне с расспросами по небезразличной для него части? Погодите-ка. Этакое вдруг незамечайство.

А-а, тогда другое дело. Тогда тут есть нечто из области сведения личных счётов, уважаемый Хрулёв! А-а, тогда вы, Серафима Николаевна, очень даже при чём. Значит, давайте разберёмся…

И голосом Солистона:

– Ну хорошо, хорошо, как бы там ни было, всё равно это только шум. Вызывающе неприятный, конечно. Но без официальных последствий. Свидетельствовать убийство вы не станете – этот выстрел – с сильной отдачей в ваше плечо. С какого же боку вы можете нас официально дискредитировать? Теперь уже и Вертаева нет, чтобы его устами нас погрызть в присутственном месте. Он, возможно, когда-нибудь всплывёт при впадении Оки в Волгу. Да ведь как свяжешь обнаруженного там пьяницу с двумя пожилыми и положительными жителями Чернова?

– Граждане, граждане! Да погодите же вы, чёрт возьми. А если он всплывёт здесь? И не когда-нибудь, а днями? Да и в этом ли вообще дело? А не в том ли, что всплыву я? Точнее некто новый, знающий то, что знал Вертаев, плюс то, чего он, к сожалению, знать уже не мог, поскольку он с вашей помощью… ну действительно неприятно об этом говорить. И такое суммарное знание – разве это не новое качество в нашей с вами игре? Мы ещё посмотрим!

– Мы ещё посмотрим! – закричал вдруг Клиншов, перепугав на кухне тётю Анечку. Так что, когда он вышел к ней, она смотрела на него с сильным напряжением.

– Это я сам с собой, тётя Анечка. Думал, думал, и вдруг сказал, – он улыбнулся ей, успокаиваясь. И пошёл на двор – умываться, потому что уже точно знал, куда он сейчас повернёт башмаки.

Жил-был полковник да ушёл в отставку. Простился со своей типографией. Купил дом, завёл пчёл. Стал на тульском рынке торговать мёдом по государственной цене. Гоша к реперу привязался, – сказал он про себя на своём языке. Думали, почудит – перестанет. А ему понравилось.

Однажды пришёл на базар в форме – ордена и медали во всю грудь. Только поверх – белый фартучек за нарукавники, как положено. Соседи по прилавку, знавшие его давно, глаза отвели. Базарный человек, который с торговцев мелочь за место берёт, билетик полковнику отрывать отказался. Позвал заведующего павильоном, или павлина, по-базарному.

– Ты, вроде, раньше не пивал, – сказал павлин.

– А я и сейчас трезв, – ответил Гоша, изготавливая товар к расходу. – Я на службу пьяный не хожу.

– Послушай, ну чего ты вырядился?

– Сегодня праздник. Сразу имею право.

– Какой сегодня праздник?

– Мой, личный.

– Гоша, в самом деле. Люди смотрят. Полковник – мёдом торгует. Неудобно.

– А куда же мне его девать, раз пчёлы носят?

– Надо было пчёл не заводить.

– Я бы не заводил, да в государстве мёда мало.

– Тогда ты ещё гречиху порасти – у нас с гречкой тоже не густо. И поросят разведи.

– Мысль неплохая, и дело не позорное, – ответил спокойно Гоша и начал сворачивать бумажки, чтобы народ мог подцепить медок и попробовать. – Мёд у меня хороший.

– Я тебе талона не дам. Я звоню в военкомат.

И позвонил. Пришёл майор Куницын. Стал напротив и ну сверлить глазами. А Гоше странно:

– Вы, Куницын, мёду хотите? – спрашивает, а сам ловко подцепляет бумажкой-скруточкой из банки и наворачивает тягучий янтарь, чтоб он не капнул. И предлагает серьёзно.

– Вы, Георгий Демьянович, – говорит Куницын тихо и зло, – зачем шута ломаете? Зачем форму надели?

Гоша мёд с бумажки сам облизал и отвечает:

– Уволен я по приказу сто. С правом ношения. И между прочим, когда помру, сразу извольте не забыть взвод солдат со знаменем, как положено.

– Ну это само собой, – говорит Куницын не без удовольствия. – Но надо знать, где форму трепать и звенеть иконостасом. Приказываю снять.

– Все приказы я выполнил и давно, – отшиб Гоша.

– Это демонстрация? – спросил Куницын, выставляя вперёд правую ногу в чистом сапоге.

– Не знаю, что вы имеете в виду, а ничего дурного я людям не показываю, – сказал мятежный полковник и тем выиграл бой. И весь мёд в этот день отдал тулякам даром, чем вконец разозлил товарищей по промыслу.

Больше он на базаре не появлялся. А раздарил все двенадцать ульев трём школам, продал дом и съехал. А через год в тульскую областную газету пришла от него кратенькая записка – из районного Чернова. Бывший полковник упрекал газету в невнимании к райгородку и предлагал свои руки в помощь, цитируя известную статью Ленина о рабселькорах.

Газета отписала ему бумагу поощрительного свойства из трёх строк, что Георгия Демьяновича сильно разволновало. С того праздничного дня стал он слать в Тулу живые и рассудительные заметки по всякому поводу, приглашая думающего читателя поговорить о жгучих нуждах районного центра. Очень волновала его проблема водопровода и обилие заборов в городе. А также то, что Ока не приносит народному хозяйству района никакой пользы, тогда как стоит построить новый высокий мост и углубить фарватер, и верхнее течение реки даст огромную даровую выгоду. Цифры, показывающие затраты на работы и пропускную способность Оки, господствующие потоки и глубины в виде гидрографической карты, тоннокилометраж грузоперевозок по дорогам района, процент отдачи по годам до двухтысячного, нагрузки в расчёте на одну опору – были крайне убедительными, но проверить их было нельзя. Кроме того, в каждом письме Георгий Демьянович терпеливо излагал свою основную идею, без которой просил ничего не печатать. Он писал: страна – это не Москва и не Тула. Это малые города, коих десятки тысяч и в коих проживает большинство населения. И крепость и живость этого среднего жилого звена есть самобытная перспектива страны. Вообще, – писал он, – любое дело оценивается не по крайностям, а по среднему уровню. И этот средний уровень у нас низок, его надо оптимизировать капиталовложениями.

Из-за всего этого газета не спешила отпечатывать заметки, предлагая Григорию Демьяновичу глубже интересоваться конкретной жизнью района и лучшими людьми Чернова. Георгий Демьянович купил машинку и научился фотографировать. И когда он посылал портретик в газету, рассказывая коротенько о трудовых подвигах земляка, непременно вставлял, что душа страны – это малый город, и что тут, в среднем этом административном центре, творожится великая человеческая жизнь, и что ей надо способствовать. И однажды, наконец, дрогнуло что-то в природе, и напечатала газета портретик врача Шима, неутомимо просвещающего население в области человеческого здоровья. И была там подтекстовочка. И даже было сказано в конце то, что не уставал повторять Георгий Демьянович в каждом письме: «И в малом городе кипит большая жизнь».

Переписку газеты с рабкором вёл Миша Бигуди.

Дом бывшего полковника, как и предполагал Клиншов, был без двора, ибо Георгий Демьянович забор сердечно снёс. А потому улица освоила бывшую дворовую площадь, затоптав кусты и проложив свои тропы. Потеряв защищённый когда-то фланг и тыл, дом сидел обтоптанным островком с крыльцом и окнами, доступными всякому.

Клиншов усмотрел в открытом окне коротко стриженную крупную голову в очках, нацеленных на самодельный кульман. Усмотрел и улыбнулся невольно, сразу схватив в этом человеке главное – чистую детскую увлечённость. И тогда решил, что с ним он точно договорится.

– Здравствуйте, Георгий Демьянович! – весело крикнул он в окно и без паузы добавил: – Я всё про вас знаю.

Полковник глянул над очками, не отрывая твёрдых рук от чертежа.

– Всего и господь не знает, – ответил он. – Войдите для разговора.

Клиншов толкнул отзывчивую дверь и прошёл коридором и кухней в зал, подивившись порядку и немногословию вещей одинокого жильца.

– Привязывайтесь, – полковник показал на низкий прочный табурет. – Я сейчас закончу.

И пока он двигал сочленениями линеек на кульмане, Клиншов пробежал взглядом по корешкам книг и высокому самодельному бюро с пишмашинкой для работы стоя, и старому ламповому приёмнику, и странному этому чертёжному устройству посреди горницы под экраном лампы, – и коренастый голубоглазый полковник с крепкими шарами мышц на обнажённых по самые плечи руках ему совсем понравился. И он сказал:

– Я вот долго думал, зачем вы, Георгий Демьянович, задарма раздавали тулякам мёд.

Полковник настороженно развернулся, теряя нить работы, недружелюбно глянул в смеющееся лицо гостя.

– Ну и что же вы сразу придумали? – спросил он, сверкнув очками.

– Этот опыт уже ставился. Неужели вы всерьёз думали, что даром брать не рискнут?

И тогда полковник обнажил прекрасно ровные металлические зубы и засмеялся в бархатный голос:

– Зато наговорился я в тот день на всю жизнь. Очень трудно убедить людей в том, что ты не ищешь выгоды. Не допускают.

– А вы сами?

– Я-то что. Я человек доверчивый.

– Тогда я точно по адресу. Я так понял, что вы и не спросите, кто я?

– Зачем зря слова тратить! Само выяснится. Курите, – разрешил полковник, заметив, что гость крутит в руках пачку сигарет.

Ну тогда Клиншов решил время не тянуть.

– У меня к вам всего два вопроса, – сказал он. – Один – специальный, потому что вы занимались гидрографией Оки в этом районе: если я вам покажу точку, с которой человек упал в воду, и точное время падения, вы сможете указать место, где его сейчас искать?

– А второй? – нахмурился Георгий Демьянович.

Клиншов опустил глаза, помолчал, потом решился:

– Если я вам не смогу объяснить, почему я не имею права участвовать в этом деле, вы возьмётесь сообщить властям о странной находке?

Теперь помолчал Георгий Демьянович. Ушёл на кухню. Вышел с полувыкипевшим чайником и чашками. Завалил ногой кульман, превратив его в стол. На краю налил в чашки. Всё время думал, изредка побрасывая взгляды в сторону гостя. Выпрямился.

– Да и да, – сказал он спокойно.

Клиншов вскочил:

– Неужели сказанного достаточно, чтобы доверять мне?

– Естественно, – так же спокойно ответил полковник, – всего я не понял. Только в самом общем плане. Случилось нечто. Вы знаете об этом. Вы хотите открыть сокрытое. Дать делу официальный ход. Уже этого сразу достаточно, чтобы вам помочь. Почему не хотите сами – ну тут, знаете ли, тоже есть варианты. Не скажу, что все благополучные. Однако, если вы пришли ко мне по своей воле, почему я должен хватать вас за рукав и тащить в угро? Вы во мне не ошиблись. Надеюсь, я в вас тоже не ошибусь.

Георгий Демьянович полез за печку, достал свёртки, раскрутил и быстро выбрал нужный лист. Разложил на кульмане, прижал края чашками.

– Начиная откуда?

– От железнодорожного моста, – Клиншов сам нашёл мост на схеме. – Вот тут примерно, – он ткнул пальцем, – старые блиндажи.

– Я бы сказал, доты. Это здесь, – поправил полковник.

– Как раз против нижнего по течению.

– Тогда и думать нечего, – Георгий Демьянович снял очки.

– Как! А время?

– Раз не всплыл, значит, совсем недавно. Он здесь, – Георгий Демьянович плавно повёл идеально отточенный карандаш по излучине и завихрил его несколькими дециметрами ниже по току. – Тут я сам промерял каждый метр и бумажных корабликов запустил – с двухпроцентным запасом. Когда-то здесь был гужевой мост, остатки береговой насыпи резко понижают глубину. Здесь мёртвое течение. Своего рода карман. Если его здесь нет, то либо он не падал против дотов, либо это было на прошлой неделе.

– Вчера вечером, – открылся Клиншов.

Полковник покачал головой:

– Только скажите, если знаете: это житель нашего города? – спросил он печально.

– Да, – сказал Клиншов. – Не исключено, что вы могли знать или видеть его.

Георгий Демьянович вздохнул и задумался. Потом поднял голову и сказал:

– Только я сам должен буду найти его, чтобы иметь повод сообщить в милицию. Вы понимаете это?

Клиншов обдумал сказанное.

– Разве нельзя никак объяснить иначе ваше, допустим, предположение?

– Будет наивно. Меня все знают в этом городе.

– Очень сложная операция? – спросил Клиншов, почти не владея собой от любви и благодарности к Георгию Демьяновичу.

– Нет, – ответил полковник спокойно и уверено. – Нет. Ночью – нет. Я сделаю это сегодня.

– Мне стыдно, – сказал вдруг Клиншов. – Стыдно, что я не могу вам сейчас сказать всё.

– Ну что вы! – махнул рукой полковник. – Вы сказали достаточно. Я ведь давно живу, – и он улыбнулся. И так это просто было сказано, что Клиншов только головой покрутил и вышел.

Ближе к ночи полковник снял со своего мотоцикла фару и шестивольтовый аккумулятор, отрезал от мотка метров десять двужильного провода, всё это, не мешкая, состыковал и принялся герметизировать растопленным воском, тихо и грустно напевая свою любимую «Ходют кони над рекою». Опустил в ведро с водой – горит, ярко высвечивая дно. Поднял, обтёр тряпицей, уложил в хозяйственную сумку и вытащил спустя два часа уже в лодке, дрейфующей по кривой Оки вблизи берега.

Патрон пошёл вниз, в черноту реки, и вдруг вспыхнул там неожиданно сильно. Неровный круг света пошёл по дну, как крик, тревожа чужой мир. Георгий Демьянович налёг грудью на полку кормы и стал всматриваться в шевеление подводных трав, изредка разрезаемых блёстками спугнутых пескарей и плотвы. Глаза его, много раз видевшие смерть, были скорее печальны, нежели тревожны. Как ожидают увидеть то, что знают, но не хотят. И он прекрасно понимал, что если не на этом дрейфе, то на третьем заходе где-нибудь на периферии светового пятна он увидит сидящее колышущееся тело с водорослями волос и поддутыми, как резиновые перчатки, кистями рук. Но когда почти сразу растопыренные чурки пальцев возникли в полуметре от его лица и, зацепив патрон, натянули поводок, Георгий Демьянович вздрогнул и похолодел. И рефлекторно выдернул фонарь, как большую яркую рыбу, заплясавшую в лодке.

Затем он вздохнул, успокоился немного, снова опустил в воду свой прожектор и долго присматривался к утопленнику, пытаясь узнать: кто. Но лицо его было опущено и уже раздуто и не походило ни на кого, кто был знаком полковнику в этом городе. Тогда он схватил вёсла и, не погружая их глубоко, погрёб в полной темноте к берегу, легко вошёл в него утюжком лодки и поставил здесь надёжную вешку. Поставил и стал глядеть наверх, где на тёмном грунте неба ещё темнее прописывались бескрестные купола бывшего собора.

Показалось вдруг ему, что он не один на этом берегу в поздний час. Георгий Демьянович улыбнулся такой неожиданной мысли, взял фару и направил её на обрыв, ощупывая лучом окрестность. Нет, ничего живого не было на полотне, нарисованном чёрным маслом наступившей ночи.

По дороге домой Георгий Демьянович зашёл к начальнику милиции подполковнику Жалейко и, разбудив его настойчивым звонком, сказал в сенцах:

– Микола Васильевич, ты меня знаешь. Подозревать меня в чём-нибудь глупо. Поэтому лишних вопросов не задавай. Всё, что я считаю нужным сообщить, говорю сразу: в Оке, прямо под собором, в пяти метрах от берега, есть человек. Мужчина. Немолодой. Неглубоко – можно рукой за руку достать.

Подполковник закряхтел и жену выпроводил из коридора, но был спокоен. Только спросил:

– Покажешь сам?

– Когда?

– Естественно сейчас. До утра ждать – уплывёт ещё.

– До утра не уплывёт. Я обещаю. Если кто-нибудь не подвинет.

– Я об этом и пекусь. Чем чёрт не шутит, – Жалейко повёл в комнату, там накрутил телефон и отдал чёткие распоряжения.

Через полчаса подъехал к обрыву милицейский «бобик», врубил дверной прожектор, пошарил по реке, остановившись на нужном месте. Шурша галькой и переругиваясь, спустились вниз люди, долго возились с чьей-то лодкой, раскачивая штык. Потащили к воде.

Сверху, из полуразрушенного нефа собора было хорошо видно, как копошатся они на блицующей под прожектором реке.

Идя по ночному Чернову домой, Клиншов думал о том, что слишком много сказал он про себя Георгию Демьяновичу. Естественно, теперь полковник может вычислить, что странного гостя навёл на него Миша Бигуди. Не то чтобы это тревожило Клиншова. Расположение к топографу было так сильно, что ни о какой опасности с его стороны и не думалось. Но всё-таки. Что за флирт с собой! Что за неумение сдержать в себе слово, фразу, эффект! Зачем понадобилось открывать связь с областной газетой? Или понесло в доме Хрулёва насчёт обоев и люстры. Чтобы потом выкручиваться? Что это? И самое главное: какого чёрта нужно было опускать в почтовый ящик конверт с фотографией? Конечно, взовьются оба, когда получат. Но разве непонятно, что это их только насторожит? И если они быстро вычислят, кто послал? До того, как Юля привезёт материал…

Но было поздно сожалеть о блестящем дурном ходе: конверт уже шёл к адресату надёжными каналами почты.

Про Вертаева Хрулёв узнал от шофёра по дороге в пригородный совхоз, где нужно было подтолкнуть заготовки. Стараясь быть сильно удивлённым и любопытным, директор всё же сильно поерзал от мысли, что Яшка наплевал на уверения Солистона и всплыл намного раньше и значительно ближе. Скупыми словами похвалил Хрулёв дотошность и удачливость Георгия Демьяновича, которого он и так недолюбливал за непонятность его жизни. Ещё волновало директора, что думают по поводу утопшего в ОВД. И он сказал шофёру строго, как человек пожилой:

– Весёлого мало. Его и похоронить некому. Давай-ка завернём на завод. Обсудим, что делать. Всё же наш бывший завгар…

И появившись в коридоре, он прошёл сквозь предбанник тараном, исчез в кабинете. Позвонил прокурору Щеке. Быстро сообразив, что у прокурора вполне плёвая точка зрения на жизнь и смерть городского алкоголика, он спросил:

– А что, куда вы деваете тех, у кого никого нет?

На что Щека ответил, что туда же, в землю и деваем, только без музыки и цветов. И тогда Хрулёв решил, что предлагать помощь завода незачем.

– А то, – сказал он, – я думал от завода похоронить как бывшего нашего. Да уж больно грязен он был и грязен поди теперь. Так что хорони сам.

– Есть кому и без меня, – дружелюбно отвечал Щека.

Хрулёв был рад повороту в разговоре и хотел было ещё подержать тёплую трубку на ухе, да начали ломиться заводские с делами. А тут ещё секретарь, не ожидавшая директора в такое время, а потому спешно разрезавшая и сколовшая для удобства чтения почту, влетела ветром, положила всю пачку на край стола и улетучилась с некоторым чувством вины.

Хрулёв вынужден был с Щекой разъединится и, довольный собой, стал слушать, кто с чем пришёл, одновременно разбирая почту. И первый говорил начальник подготовительного цеха. И было такое впечатление, что он начал говорить ещё там, за дверью, а тут только продолжает и ещё долго будет говорить, когда выйдет. И директор уже было схватил связь между словами «центрифуга» и «санэпидстанция», да тут ему будто уши заложило – его взгляд прижал стопку бумаг, поверх которых чернел глянцованный прямоугольник девять на двенадцать, притороченный скрепкой к своему конверту. Оттуда, из-под глянца, смотрели на него два человека, прочно стоящие на широко расставленных ногах и обнимающие друг друга за плечи.

Сперва Хрулёв себя не узнал. Потом поднял глаза на подчинённых, сдвигая всю пачку почты в ящик стола. Сказал нервно:

– Все после пятнадцати. Нет меня. Я в совхозе. Есть главный инженер. Есть заместитель. Есть прорва служб. Меня нет до пятнадцати.

И от этого остекленевшего взгляда директора, а может, от упавшего голоса, верноподданные попятились вон из кабинета, почувствовав: что-то случилось.

Случилось.

Оставшись один, Хрулёв сидел неподвижно минуты три. Потом вскинулся, рванул ящик стола, выхватил фотографию, пробежал глазами написанный чертёжными буквами адрес, залез пальцами в конверт. Не было в конверте больше ничего. И вот именно эта зловещая пустота почтового пакетика с видом озера Рица лишила Хрулёва твёрдости. Он схватил трубку и, не попадая в дырки цифр, набрал с третьего раза номер.

– Принеси посмотреть, – сказала голосом Солистона трубка через некоторое время.

От этого «принеси» ещё сильнее затвердело что-то в груди, отодвигая страх. Даже не от приказной, безапелляционной ноты, а от заведомой уверенности Солистона, что он, Хрулёв, прибежит и принесёт.

Начинается. Теперь каждая трясогузка на пенсии будет иметь право на его время, на энергию его мозга и мышц, на порядок его дел, – на то, что называлось в этом городе одним ёмким словом – Хрулёв.

Не находя места глазам, он шаркнул взглядом по кабинету – диван, сейф, шкаф, график… Да на проекте второй очереди, занимавшем всю стену, сбился, обмяк, выпустил воздух через губу. Как шину прокололи.

Солистон ждал у калитки. Заметив Хрулёва, он ушёл в дом, оставив дверь открытой. На кухне взял конверт, высветил стёклами очков фотографию. Долго смотрел.

Два застывших навсегда человека не дрогнули под его взглядом. Только сама фотография сказала, что отпечаток сделан на днях. Не обнаружив ничего на обороте, Солистон запустил цепкие пальцы в конверт. Хрулёв дал ему туда прогуляться.

– Опущено в Чернове, – сказал Солистон, разглядывая штемпель.

– Настолько и я соображаю, – оборвал его директор. – Ещё ты скажешь: значит, Яков был не один.

Хрулёв прекрасно знал, что у Солистона где стоит. Он, не глядя, отворил шкафчик, достал бутылку домашней наливки, плеснул в чашку. Выпил. Налил ещё. Выпил. Пошёл в зал, лёг на диван, закинув руки за голову. Солистон проводил его странным взглядом. Оторопело спросил из кухни:

– Ты знаешь, кто?

Хрулёв нехорошо засмеялся с дивана:

– В детстве мной помыкали, кто хотел. Я так спешил вырасти, чтобы принадлежать себе! Я школу вспоминаю с ненавистью. И студенчество тоже. Я никогда не завидовал Клиншову – я его ненавидел. Когда он нашёл меня на высших курсах и предложил быть при нём главным инженером, я чуть не ударил его. Он так и сказал: хотите быть при мне главным? При мне! Безграмотный мужик. Выдвиженец. На что мне директор! Я знал лучше и видел дальше. Вот этот завод, вот эти часики – они уже тогда были! Воот тут! – он стукнул себя ладонью по лбу. – Клиншов мог только высиживать плановое яйцо. Яичко в месяц. Три в квартал. Двенадцать в год. Шестьдесят в пятилетку!

– Это переснято со снимка, – тихо прервал Солистон.

– Да что ты говоришь! – язвительно засмеялся Хрулёв. И вскочил с криком: – Какая разница, в лоб его мать! Нас держат за ядра! – он сжал кулак. – Какое-то ничтожество… собутыльник… синюшник… будет… вертеть моим временем… – он не находил слов, блуждая выпученными глазами по бесценным экспонатам зала. И вдруг так саданул башмаком ржавую каску на картонной подставке, что она остановилась только у порога.

Солистон каску поднял, вытряхнул из неё осыпавшуюся окалину, поискал, куда поставить, да убрал повыше, на шкаф. Сказал тихо, но твёрдо:

– Ещё что-нибудь тронешь – укажу на дверь. Я не у тебя работаю. Мы тут равны.

Хрулёв, стоящий лицом в окно, тяжело дышал. Наконец, повернулся, часто моргая.

– Шестьдесят тысяч… еженедельно… Освоение капиталовложений… Я должен давать… Десять лет я пробивал… Теперь, когда появилось большое дело… Может быть, последнее дело жизни…

«Проглотил», подумал Солистон, и спросил:

– Кем это было снято? Не помнишь?

Хрулёв ответил:

– Нас с ним часто снимали. Не знаю. Где-нибудь на демонстрации. Или когда открывали стадион, – он сгорбленно подошёл, взял снимок и вгляделся: – Не помню. Я не храню. У шофёра могло быть – Яшка в ту пору его шофёром был.

– Видишь ли, для Вертаева это слишком сложно. Представить себе, что он посвятил кого-нибудь из приятелей и даже на несчастный случай предусмотрел продолжение… Это ещё куда ни шло. Если бы кто-нибудь позвонил и стал угрожать… Было бы похоже. Но добыть снимок… переснять… И вообще иметь идею такого рода… Такую выходку почти мистического свойства… Если бы меня попросили составить ну такой психологический портрет отправителя, я бы сказал, что это пацанство чистой воды. Хоть и не без налёта. Игрушки это…

– Неплохо сидит, если с нами играет. Но кто? Кто?

– Серьёзные люди вообще не играют. Они делают выпад прямо. А это, это – он пощёлкал пальцами, – чудачество. Это какой-то романтический пацанёнок. Или выстарившийся недоучка. Городской чудак. Вот такой, как полковник Гоша…

Хрулёв резко вскинул брови:

– Да ты что, Солистон!

– Не знаю, – поднял голову тот.

– Откуда у него снимки?! И чтобы так всё связать…

– Не знаю, – так говорят, когда знают.

– Я его не терплю. Но чтобы Гоша денег захотел…

– Это исключено. Возможно другое: Вертаев ему нечто говорил. Знаешь, как это бывает. Третьего дня Гоша пьяного танкиста на себе домой волок. Я ему говорю: ты прямо как на Курской дуге. А он мне: ночи холодные. Ты видел его уши? Вопрос вот в чём: что он знает. Только вертаевский трёп? Или плюс Яшины намерения. Или голос… – Солистон замялся, – был свидетелем… несчастного случая. Дьявол, произнести не могу. Это очень странно, что он в целой реке человека нашёл.

Хрулёв сел в кресло, откинул голову, положил ладони на лоб.

– Если он случайно оказался у реки и видел… – стал размышлять он, включаясь.

– Нет, не только, – Солистон ещё раз в квадрат фотобумаги. – Вот же Клиншов. Вот же он с того света! Нет, голубчик. Из этих трёх звеньев, что я назвал, может быть выпущено только второе. А первое и третье – связаны!

Хрулёв воспалился, стал ходить.

– Если это он, разумеется, – закончил Солистон свою мысль.

– Он! Это он! – начал говорить Хрулёв, убеждая сам себя. – Отставной шизик. Исполком завалил идиотскими прожектами, один другого смешнее. В райкоме дурака валял – просил овраги не трогать. Забор вокруг дома снёс. Кошек кормит. Сидит на полковничьей пенсии и с жиру бесится. Если он, то – конец.

– Вот только не могу понять, откуда у него снимок?

– Послушай, – вдруг сообразил директор, – а у тебя этого снимка не могло быть? Ты всякий навоз собираешь.

– Своё хозяйство я знаю. Кроме того, Клиншова бы я не держал. У меня с ним свои счёты.

Хрулёв кисло улыбнулся, показывая на фото:

– Там не только он. Там всё-таки и я есть, как-никак.

– Даже ради тебя не держал бы, – махнул рукой Солистон, думая чуть дальше этой фразы.