Одинокий стрелок по бегущей мишени. Глава X

Цикл публикаций

Публикации автора

Одинокий стрелок по бегущей мишени. Глава X

Глава X

Накануне тётя Анечка, возвратившись от своей сестры из деревни, не усмотрела машины под навесом дровяника, чему, однако, никакого значения не придала, привыкшая к беспорядочным уходам и приходам постояльца, скупости общения с ним и скорым переменам в его лице. То вдруг вскакивал поутру легче парнишки, живой и шумный, и мысля, напевая, и спрашивал чайку, и норовил сбегать за водой, начиная день, как все нормальные непьющие люди. То вдруг по полдня не выходил из комнаты, и она, думая, что гость спит, ходила легче и бочком, чтобы его не зацепить и не загреметь, и жестяные миски ставила на полку, как ставят стекло на камень, а он внезапно являлся не из комнаты, а со двора, мрачный и бессловесный, и проходил на кухню, будто в ней не было живого человека. И вообще было непонятно, ночевал ли он дома. Природная терпимость и Мишина просьба не позволяли ей задавать вопросов. Разные бывают люди, – говорила она себе. – Тоже трудно человек хлеб добывает. – И старалась быть в своём доме неприметной.

А тут входит она во двор с корзинкой, нагруженной тем, чем не бедна деревня, да и видит стройную хатку дров, поколотых полешко к полешку. И, толкнув дверь, не слышит привычного петельного скрипа. И в кухне сразу останавливается, пугаясь нового звука: часы идут. И тогда бежит она по своему хозяйству, приглядываясь, что и где ещё изменилось, и думает: надо же! И на кухне быстро проворит работничку ужин, не утаивая из сестриной корзинки ничего. И, нарезая смалец, улыбается тётя Анечка.

Да не являлся жилец ни вечером, ни к ночи. И только на изломе к утру зашумело на дворе и полоснули огни по окнам. И двери железные хлопнули. И прошёл кухней к себе. И лежит тётя Анечка в тёмной горнице и думает: с радостью бы поднялась и накормила, да ведь не знаешь, что у него на лице. Должен бы, однако, сам заметить готовку, накрытую рушником.

Нет, не заметил. Не вышел больше.

Ну утром, – думает тётя Анечка, трудно засыпая.

Всё же Миша совсем другой. Приедет – всегда с покупками, из области чего-нибудь непременно везёт. И за плечи обнимет, и знаешь, что у него за душой, потому что душа открыта. И спрашивает про всякую мелочь, как будто он тут всегда живёт и только временно отлучился и хочет не упустить, что было без него. А уходит по делу днём и возвращается, как обещает. А Прохор вернётся из конторы – они потанцуют в дверях, пообнимаются и кричат: ужинать, ужинать! И Миша сам накрывает на стол и точно знает, где что стоит. И всё пытает: как это вы, тётя Анечка, картошку развариваете? А когда солить? А когда вынимать? И нахваливает. И говорит, говорит, говорит. И ругается, что не те газеты выписывают. И уже к ночи, когда Прохор выходит подымить на двор, сядет Миша возле тёти Анечки на кровати с краю и насчёт завтрашнего дня поговорит. Спросит, когда к обеду быть и что к столу купить. И как Юлька учится, и дружно ли её родители живут. И потом в своей комнате на машинке всё стучит, стучит. А глаза закрываются под этот стук, и кажется, что это сын в доме. И тогда жалко становится тёте Анечке, что не случилось своих. А мог быть Коленька, да на груди не выжил. А ежели бы выжил, был бы такой, как Миша, дружный и понятный.

Ну а вдруг не как Миша. А как этот, которого и как звать – не ясно. И не сказал. И будто бы сперва подвыпил и роток завязал, да утонуло всё в бороде. И исчез за стеной. И что он там один? Что-то слушает, щелкает радио. И курит и курит. И хоть бы сказал, будет есть или обижен чем? Правда, руки у него мастеровые. Всё переделал, что Прохор запустил. Но хоть бы записку оставил. И почему всё в чемодан прячет и на ключ запирает? Что ему в доме не по вкусу? Непонятно.

Нет, с теперешними детьми – хлопот и хлопот. И нет их и не надо. Где он ест и что он пьёт, и о чём сам с собой говорит за стеной? Стоит же ужин под рушником, обветривается. Не вышел. Ну утром.

А утром первая просыпается тётя Анечка, да как разбудишь? Поздно приехал – пусть поспит. Сходить в лавку по свежий хлеб…

А вернулась – был – не был – непонятно. Машина-то на месте.

Взяла обошла дом, заглянула как бы ненароком в окно – пусто. Прозевала, програкала.

Ну тогда затопталась она по своему заведённому кругу – каждый час в доме работа есть.

Днём приходит холодный и тёмный и сразу говорит:

– Тётя Анечка, зачем вы машину помыли?

– Я помыла? – удивляется тётя Анечка.

Стоит он, думает, потом совсем мрачно говорит, как бы себе:

– Может, я сам помыл, чёрт побери! И уже ничего не помню, – и исчезает в темноте.

Странно, – думает тётя Анечка. Выходит во двор, заглядывает под навес. И правда, будто другая машина. Будто новая. И воды вокруг поналито. Когда ж он её помыл? Я же полчаса назад за дровами была. Уж не Юлька ли крутилась за забором? Пойти спросить. И пошла садом. И пока удивлялась прочно перевешенной калитке, вышел гость в другой одежде и с чемоданчиком, сел в мытую машину, порявкал мотором и укатил. И ворот за собой не затворил.

В отмытой до ненужности машине Клиншов чувствовал себя как голый на базаре. Притёршись правой дверкой к автостанции, он сжимался всякий раз, когда любознательные черновцы запускали глаз в его сверкающую янтарную капсулу.

Сильно и многократно мятый и плохо отрихтованный кузов «пазика» Тула – Чернов, гремя и скрипя, затормозил, и из него полезло. Примерно в два раза больше, нежели предполагали заводские конструкторы, проектировавшие машину. Хорошо ещё, что Миша Бигуди худенький – много места не занимает. Только очки да портфель. Увидал на скамейке Клиншова – не улыбнулся. Серьёзно озабочен положением друга в епархии своей газеты. Друг, мол, запутался, а она распутает, убережёт от дурного шага.

– Я тут – Павел. Павел Игоревич, – вместо рукопожатия предупредил сразу Клиншов.

– Хорошо, Юра, – ответил Миша.

– Начинается, – сплюнул Клиншов, оглядываясь. – Ты зачем приехал?

Мишу задела бесцеремонность тона.

– Поговорить, – сказал он с вызовом.

– Да не буду я с тобой говорить! Рано мне ещё отвечать на твои вопросы!

– Будешь. Будешь, – не уступил Миша.

– Это же надо! – усмехнулся Клиншов. – Тренер приехал! Значит, я ему кратенько отчитаюсь, бегом расскажу все мои передвижения и разговоры, все их контрмеры и расчёты. Потом он, мастер домашнего анализа, прокрутит все варианты и покажет мне ход. Пешка: Е-пять…

– Ну ты, Юра…

– Павел Игоревич, чёрт возьми!

– Ну ты, Павел Игоревич, полная свинья.

– Ну вот что, многодетный… Вот что, друг… – решил Клиншов остановить всё сразу.

– Да брось ты! – оборвал Миша. – Никакой я тебе не друг. Просто понадобился разработчик. Мы не виделись сто лет. И если бы я тебе не написал письмо про отцовское дело, на которое нарвался по случаю, ты бы меня ещё сто лет не вспомнил! У тебя вообще есть друзья?

– А у тебя враги? – не удержался Клиншов.

– Знаешь, о чём спросила меня Юля? – не дал себя сбить Миша.

– Она спросила: он женат?

– Нет. Она спросила: он действительно такой?

– Надо было не врать.

– А я и не соврал, – сказал Миша. – Нечего тут рисоваться! Я разрушу всё, что она имеет к тебе. Её надо спасать. Я переиграю всю твою черновскую аферу. Тебя надо вытаскивать. Я обладаю огромной разрушительной силой, если что задумаю. Ты напрасно сбросил меня со счетов.

Миша сильно волновался, то и дело подёргиванием кожи поправлял очки. И по мере того, как он набирал голос, Клиншов внутренне размягчался, силясь только не сорваться на хохму.

– Ты сейчас сядешь на что-нибудь и уедешь к Марье, – вклинился он в паузу.

Миша сказал на редкость твёрдо:

– Как только сделаю здесь своё дело.

– Пятая колонна, – Юрий высунул язык. Весь смеялся. Не верил он, знал он Мишу много лет. – Посадить меня хочешь? А сам будешь на воле удивлением жить?

– Я пошёл, – Миша встал. – Можешь меня проводить. Давай спросим, где тут прокуратура. Только без угроз! – предупредил Миша, слегка заикаясь.

Клиншов вскочил:

– Знаешь, что я сделаю с тобой, если ты…

Миша выставил ладонь щитком:

– Ничего. Брось ты, я не боюсь. Я решил. Да вообще… Да что ты знаешь о человеке… Простите, можно вас? – Миша остановил кого-то в шляпе. – Вот скажите, если человек… задумал… решился на что-нибудь… Можно его остановить? Можно?

Клиншов подтолкнул владельца шляпы в плечо:

– Слушайте, идите мимо. Выпил товарищ – не обращайте…

– Не трогай человека! – закричал Миша на всю автостанцию и схватил черновца за рукав: – Ну что такое может остановить меня, который решился на всё?

– Миша! Товарищ, простите. Вы шагайте себе. Миша!

– Нет. Вот скажите ему, дураку, – Миша не отпускал рукав, – человек не из мяса и костей! Когда он решился, он из…

– Из чугуна с дерьмом! Пусти человека! – Клиншов дёрнул Мишу на себя.

– Пустите! – вырвался черновец в шляпе и отвалил, поминутно оглядываясь.

– Ну что ты хочешь? – Клиншов в сердцах хлопнул себя по ляжке.

– Чтобы ты меня выслушал, – хлопнул себя и Миша. Льняная курточка с короткими рукавчиками рывками поднималась на груди.

– Ну хорошо. Поедем, успокоимся, – Клиншов подтолкнул друга к машине. И когда тот устроил себя и портфель, он распахнул свою дверь и не сел, а как бы упал за руль. И в то время, когда левая нога ещё касалась земли, правая уже посылала педалью машину вперёд.

Всю дорогу они молчали.

Машина застыла над самым обрывом Оки и казалась замершим зверем, косящимся стеклом фар вниз.

Миша неловко скатился мимо дота к воде. Попружинил на дёрне.

– Правее! – крикнул сверху Клиншов, и Миша механически передвинулся правее, стал глядеть на воду, засунув руки в карманы.

– Ещё правее! Там, где мостки.

Миша обернулся, непонимающе глянул на него:

– Там они уронили Яшку, – засмеялся Клиншов.

Миша громко сплюнул и пошёл прочь от воды. К стене обрыва. Оттуда сказал:

– Я сожалею, что собирал для тебя материал. Ты такой же, как они сами…

– Чтобы больше не возвращаться к юношеским диспутам, говорю сразу: нет никаких запрещённых приёмов в справедливой войне, отчеканил, смеясь, Клиншов. – Война же моя – справедлива. И лично себе я в ней ничего не ищу…

– Нет! – вскричал Миша. – Твоя афера не бескорыстна! Это не для того, чтобы восстановить доброе имя отца. Это чтобы сказать себе: я могу, я, чёрт побери, скрутил. Это мелкие игры с собой. Для тебя нет человека… Маленький он… В тебе шевелится власть!

Клиншов спрыгнул; нежно взял тонкое Мишино предплечье и сильно сжал, отчего тот удивлённо замолк. И Клиншов получил время сказать:

– Да? Зачем же тогда с самого университета я отказался от карьеры? Непонятно. – И ослабил сжатие.

– Всё равно. Личностная власть. Распространяемая собственно личностью. Культивируешь некий магнетизм. А это ещё хуже. Потому что масштабы поменьше. Суеты побольше…

– Да пошёл ты! – отмахнулся Клиншов. – Приехал тут… С большой головой… Вот скажи лучше, как трое вошли в сговор? Разные люди. Это же не сразу. Сначала нащупать друг друга. Потом – открыться. С риском быть обнаруженными. Потом разработать версию. Потом сплотиться вокруг неё. Это же модель подполья. Значит, должно быть нечто общее для всех троих. В психологическом плане…

– Неужели отец своей драмой дал только повод для учебных упражнений? А не для самой дальнейшей жизни его, которая продолжается уже как память. Ты ведь любил отца! За всё время, что ты пробыл здесь, ты разобрался хотя бы в процессуальной стороне дела? – он обернулся к приятелю, но того не было.

– Сейчас ты услышишь речь мертвеца! – голос Клиншова донёсся откуда-то издалека, из-под земли, что ли. Наконец он сам показался в амбразуре. – Слушай, чистюля!

Щелчок. Стремительно понёсся вперёд словесный бобслей, набирая темп. Щелчок – стоп, щелчок – пуск.

Голос Клиншова: – Я тебя подстрахую.

Голос Вертаева: – Пятёрик дай. Ты обещал.

Голос Клиншова: – Ну и чем же тебя купил Хрулёв?

– Это я говорю, – пояснил Клиншов из дота.

Голос Вертаева: – Это вы о чём? А-а. Да ничего я и не поимел. Вот зуб даю.

– Врёт, жулик, – вставил Клиншов.

Голос Клиншова: – Зуб прибереги. У тебя и так не густо. Ну и где он на тебя наехал?

Голос Вертаева: – К нему попало это письмо.

– Письмо начальника главка, – объяснил Клиншов.

Голос Клиншова: – Письмо было адресовано директору, а попало к нему. Хорош ты почтальон.

Голос Вертаева: – Тут я виноват.

Голос Клиншова: – Что ты знал о деньгах, которые вёз?

Голос Вертаева: – Что ваш папаша возвращал генералу свой должок. Я и передал в Москве. И расписку тот при мне порвал. Ну и написал на бланке что-то и заклеил. Я только на суде и услыхал полностью.

Клиншов ударом пальца остановил плёнку:

– Текст был буквально: «Деньги Яков от тебя привёз в сумме три триста. Мог не спешить. За презент спасибо. Локомобиль отгружен по моей команде. Генерал». Представляешь, как нарочно, – Клиншов вылез с диктофоном из дота. – А этот алканавт такое письмо посеял! А время спустя он вёз в Тулу Хрулёва. И где-то по дороге полетела крестовина кардана. Яков полез за новой, поднял сиденье – конверт! Вот, говорит, меня в лоб! Письмецо-то Клиншову от генерала. А я его искал. Ну и Хрулёв сообразил: давай сюда, а то опять посеешь, а я отдам директору. Тут всё верно. Слушай дальше, – Клиншов пустил голос, сдерживаемый клавишей, да Миша остановил, распаляясь:

– Ты понял, что тут главное?

– Ещё бы!

– Что долг. Что возврат долга.

– А я о чём?

– Вот как доказать…

– Теперь никак. Слушай, – Клиншов нажал клавишу.

Голос Клиншова: – Нет, так ты денег с них не получишь.

Голос Вертаева: – Как так?

Голос Клиншова: – Ну вот я Хрулёв. Я говорю тебе: это взятка за локомобиль, а не возврат долга. Кто видел, что генерал в своё время одолжил Клиншову на подъём? Пошёл к собакам и всё!

Голос Вертаева: – Так я с женой у генерала и брал! И мебель в Москве покупал на эти деньги. И вёз сюда. Ваш отец мне доверял, как себе. Я никогда…

– Скотина, – выругался Клиншов.

Голос Клиншова: – Скотина.

Голос Вертаева: – Ну зачем вы теперь-то!

Клиншов снова остановил голос:

– А на суде, когда отец защищался, – он показал, как защищаются каратисты, – Яшка заговорил, что не было этого. За что я его и хлестнул по морде. И не жалею. Хрулёв, конечно, конверт вскрыл и сразу всё оценил. К тому времени отца уже начали таскать за новый локомобиль: почему простаивает, когда другим позарез нужен. Тогда это называлось заморозить фонды. А тут ещё у генерала – тромб в сонной артерии. Вот тогда Хрулёв и позвонил в контрольно-ревизионное управление. Или Солистон, пока не установлено. Ясно только, что в КРУ пошёл сигнал о том, что часть сырья списывается по гнили, а на самом деле пускается в переработку и продаётся в виде готовых изделий через заводской ларёк. Теперь ты понимаешь, что мало было расколоть Вертаева? Ну ты же газетчик. Пойми! Это же было!

– Ах так это всё же было?! – Миша вытянулся.

– Вот видишь, и ты уже в стойке. Это было. Но, во-первых, без ущерба для государства, а во-вторых, без корысти для себя.

– Немедленно объясни. Тут же.

– Объясняю. Законный процент списания по гнили всегда был заложен в план. Да мой отец – тёмная деревенщина. Он знал, как частник хранит урожай, чтобы яблочко не почернело до рождества. Он сам дневал и ночевал в деревнях, когда принимал сырьё. Правда, зверствовал там и битого плода не брал. Да стремился сразу пустить в переработку то, что не долежит. Да перестраивал овощехранилища на свой опыт. У него не было гнили. Понимаешь? Почти не было. А по плану была. И он списывал по плану, а пускал в дело. Да, продавал. И деньги получал. Ему нужны были живые деньги, чтобы латать завод. Ты же не знаешь, что он принял после войны! Солистон, через которого всё это проходило, сразу пустил ревизора КРУ по следу. Правда, ревизор нашёл часть денег, аккордно выплаченных механикам, жестянщикам, каменщикам, сварщикам и кому там ещё. И через зал суда прошло немало свидетелей защиты. Да за два года трёх тысяч в бумагах не досчитались. Вот и всё. Потерялись три тысячи в столах Солистона. Где я их возьму? Где я найду людей двадцать лет спустя? – Клиншов сел на землю, был возбуждён. – Яшку не жалко. Давно от водки сгорел, и головешка остыла. Бросили в воду – не зашипела. Зато эти двое – теперь мои. Я загоню их в угол, из которого говорят только правду! Прошлое не безнаказанно. Они мне всё скажут!

– Тебе, а не суду. Частный случай. Это будет частный случай! А надо, чтобы все знали, что прошлое не безнаказанно! Для тебя это – акция, а для меня – процесс. Теперь он невозможен, потому что бьёт боком тебя, Юлю, меня…

– Миша, – тихо сказал Клиншов, – ты только не хватай меня за руки. Я, может быть, сейчас очень пожалел, что мы не работаем рядом. Всё-таки хорошо, что ты приехал. Ей-богу. Я благодарен тебе. У меня в группе есть один такой, только медленно думает, – он сжал кулак. – Я донашиваю убойный ход. Дай родить! – И Клиншов полез наверх, к машине. И пока он лез, Миша пристально смотрел ему вслед.

– Ты знаешь, ты здесь заметен, – вдруг сказал он.

Клиншов обернулся:

– Перестань. Это несерьёзно.

– Неизвестно…

– Сначала меня нужно вычислить.

– Но ведь однажды ты откроешься.

– Я не верю, что они на что-нибудь способны. Тоже мне мафия!

– А Вертаева потопили.

– Убеждён, что они его пальцем не тронули. Они его просто не спасли. Оступился пьяный с мостков – они и сбежали. Тут течение сильное. И глубоко. Это к утру им стало казаться, что они – Аль Капоне с Дилинджером. А потом я послал им картинку, чтобы они поняли, что есть ещё кто-то, и с тех пор их слабит.

– Не знаю, – сказал Миша мрачно. – Человека чрезмерно провоцировать нельзя. Человека хватает ненадолго. Ты больше к ним не ходи.

– Ну и как же тогда я скажу им всё, что хочу? По телефону?

– Зачем по телефону. При мне. – Голос его был твёрд. И с этим сознанием твёрдой решимости он встал, спустился к воде и пошёл берегом в город.

Клыки бампера бесшумно коснулись ограды. «Бойня» – прочитал Клиншов над воротами. Резким движением он завалил спинку сиденья, опустил козырьки, поднял холодный ворот куртки и откинулся – спать. Тут же сел, включил приёмник. Напоролся на шлягер. Сделал тише, лёг снова. Так лежал с закрытыми глазами какое-то время – думал. Снова сел, погнал красную нитку по шкале. Добыл меланхолический вальсок. Сделал ещё тише. Хотел залечь, да вдруг вырубил приёмник вовсе и тогда заснул.

И пока он спал, двор жил своей странной жизнью, переламывающейся где-то на уровне ушных перепонок в причудливый сон. И было не разобрать, реальные ли мужики тащат реального быка в железные ворота, или это воспалённый мозг так продлевал пронзительное и печальное мычание, заключённое в коротком и тупом слове «бойня», наваренном на воротах. Было отчётливо видно только, что исхудалый бык упирался всеми четырьмя ногами, оставляя на земле разъезжающиеся следы. И кольцо в ноздрях, которое безжалостно дёргала унавоженная верёвка, было красным от крови. И из огромных бычьих глаз, всё время возвращающихся туда, на улицу, шли книзу, по желобам черепной кости две тёмные полоски. А когда Клиншов проснулся, было тихо и пусто вокруг. И только бурая от навоза глина двора была свежеизранена разъезжающимися следами копыт у самых ворот.

Некоторое время спустя Юленькино платьице мелькнуло во дворе солистоновского особняка. Стараясь быть беззаботной, девушка живо миновала бетонированную дорожку, нажала кнопку звонка и вынула из выреза на груди конверт. Нажала ещё. Загремел ключ. Высокая фигура хозяина показалась в дверях.

– Здравствуйте, дядя Ян, – деловым голосом известилась Юленька.

Небритый, мятый и жёлтый лицом Солистон молча кивнул.

– Хотела вам помочь прибраться… – она протянула конверт. – Это было у вас в дверях. Вы хвораете? Вид у вас нездоровый.

Солистон уставился на белый прямоугольник, будто писем никогда не получал. Но, различив знакомый чертёжный шрифт, исполненный ненавистной рукой, дрогнул и конверт взял. Сказал:

– Зайди. Вид у меня больной. Я знаю.

В зале было сумеречно от закрытых ставен, и Юленьке это не понравилось. И оттого, видимо, она сразу прошла в более светлую кухню, на ходу соображая, что тут можно прибрать. А было что. И пока она рассматривала несвойственный этому дому беспорядок, Солистон включил свет в прихожей, разорвал конверт и прочитал то, что Юленька знала отлично. Текст был такой:

«Завтра в 12.00 похороны Вертаева. Предлагаю быть с Хрулёвым без опоздания. В случае неявки передаю дело областному прокурору. Доказательства надёжные. Фрагмент – в конверте».

Краем глаза Юленька видела, как тяжело дышит Солистон, читая ультиматум, и как дрожит бумага в его руках. Вот он добыл со дна конверта водянисто-чёрный прямоугольничек, пробитый по бокам цепочкой дыр, и пытается разглядеть его на просвет. Быстро прячет всё обратно и смотрит на Юлю.

– Ну и запустили вы кухню, дядя Ян, – говорит как ни в чём не бывало она. – И не метено, и пыли полно, – и включает свет в зале.

– Запустил. Я знаю, – отвечает Солистон, размышляя. И закрывает дверь на ключ и ключ в карман кладёт. И говорит ещё оттуда, из прихожей:

– Кто тебе, Юля, дал конверт?

– Мне дал? – моргает Юля, оценивая своё положение, которое сильно ухудшилось. – Он у вас в дверях торчал.

– Кто тебя послал?! – закричал вдруг Солистон, оглушая портреты. И двинулся в зал.

Юля с места не тронулась. А только вытянула руку, указывая на дверь. И сказала серьёзно:

– Учтите: он там. Откройте.

Солистон остановился, рванулся к двери, нашарил в брюках ключ и, с трудом попадая в скважину, повернул. Открыл, выглянул. И тогда Юленька, разбежавшись по коридору, вышибла его своим телом на бетон крыльца и пошла по дорожке шагом, чутко, однако, прислушиваясь к звукам за спиной, готовая сорваться на бег при малейшем шорохе.

Дома она застала Клиншова в том же положении, в котором оставила час назад: он сидел перед окном, обхватив руками спинку стула, и смотрел в пол.

Юленька постояла на пороге, ожидая вопросов, но вопросов не было, и она, обидевшись, присела в уголке, чувствуя себя как бы не в своём доме. Глядя на Клиншова, взяла книжку, раскрыла наугад, пробежала несколько строк. Поймала себя на мысли, что ничего в книжке не понимает. Стала искоса смотреть на его лицо в полумраке горницы. Нет, он не почувствовал этого взгляда.

Тогда она положила ненужную книгу, тихо вышла в родительскую спальню и там открыла шкаф и в шкафу нашла белую кофточку и светло-синюю юбку с белой полосой по низу. Оглядываясь, переоделась. Достала из-под зеркала коробку, которой пользовалась мать, когда собиралась в гости. Ещё нужно было придумать, что сделать с волосами.

По сильному запаху пудры Клиншов понял, что она возвратилась. Ну было, конечно, что сказать по поводу дизайна, но, слава богу, серьёзность не покинула его, и он, закурив, сказал:

– Юля, Миша, прав, – и повторил: – Когда Миша говорит обо мне, он всегда прав.

И понимая, что он больше ничего не добавит, Юля резко повернулась, вышла в коридор и загремела соском умывальника.

Клиншов нашёл её там, выпрямил за плечи, откинул мокрые волосы.

– Да. Так лучше, – сказал он. – И вообще ты прекрасна.

Мокрая прядь волос снова обрушилась на лицо. Юля сильным движением головы отбросила её. Сказала:

– Дядя Миша говорил мне. Может быть, он и прав. Но дядя Миша не женщина.

Клиншов покачал головой:

– Всё равно. Он знает. Потому что много думает. За мужчину и за женщину.

Юленька не согласилась, на ощупь захватила мокрой рукой подол юбки, как бы показывая ему ткань:

– В этом надо родиться.

Вот как, дядя Миша. Ты думаешь, а она знает. И чтобы так серьёзно!

– Но ведь я уеду, и мы никогда не увидимся.

– Почему? Если я захочу, я найду вас, – и она улыбнулась как будто.

Тогда Клиншов спросил, удивляясь этому мокрому и самодеятельному существу:

– Послушай, ты действительно думаешь, что будешь делать в жизни то, что захочешь?

Ничего не ответила Юленька, а только отстранилась, сняла с гвоздя полотенце и ушла с ним в спальню. И Клиншов пожалел, что спросил.

Что же теперь – оставаться тут до утра?

Сколько он был здесь, он не притронулся ни к чему, что заполняло этот дом. Чужой порядок чужих вещей был враждебен ему как всегда. Да ещё сами вещи были такими пожилыми и серьёзными, такими предосудительными и строгими, что всей своей тяжёлой немодностью вообще сопротивлялись его присутствию и уж тем более не допускали никакого легкомыслия. Да и совсем другое занимало голову Клиншова.

Пусть будет такая классическая сцена, когда действующие лица сведены волей автора воедино. Скорее всего, гроб с Вертаевым привезут казенные люди. Несколько социально нулевых лиц – Яшиных собутыльников – уже будут на месте. Возможны просто посторонние. Несомненно, сыск пришлёт своего человека, на всякий случай. Раз уж был анонимный звонок. Солистон, Хрулёв, Георгий Демьянович – ему сообщить утром. Сказать: хотите, полковник, я покажу вам тех, за кем я следил? Придёт. Ну и Миша, если утром будет терпим. Если позволит последнюю операцию. Больше никто не нужен. Да больше и не будет никого. Вот только как Юлю нейтрализовать? Она ведь по дороге к Солистону записку прочла.

– Юля! – позвал он, и она появилась в проёме двери. – Ты по дороге к Солистону бумагу прочла?

Сейчас она виновато опустит глазки, – подумал Клиншов, спокойно глядя в её серые с зелёным отливом. Но Юленька глаз не опустила, а только нахмурилась или, точнее, сощурилась, будто говоря нечто про себя.

– Что? – не понял он.

– Или вам меня не жалко, или вы слишком надеетесь на мои силы, – сказала она с открытым упрёком.

– Пока не понимаю, – Клиншов стал тереть лоб.

– Я еле вырвалась от него. А вы даже ни о чём не спросили, когда я вернулась.

– Как?! – вскочил Клиншов со стула. – Он вычислил, что ты – на связи?

Вот тут Юля забеспокоилась. И чтобы снять напряжение и не пугать её особо, он сказал уже спокойно, уже улыбаясь ей:

– Тогда не включай свет. Тогда мы переходим на военное положение.

Он сам пошёл в сенцы и проверил запоры. Затем вернулся в сумрачную горницу и из глубины комнаты пристально всмотрелся в улицу, на которой смеркалось. Ничего существенного для себя не увидел. Окно кухни выходило во двор – он обследовал и его. Из спальни открывался вид на сад – там не было ничего постороннего.

– Юля, – снова позвал он, стараясь говорить тихо, но твёрдо, потому что уже понял свой промах. – Дай мне слово, что с этой минуты не будет никакой самодеятельности. Я не должен был посылать тебя. Если ты не обещаешь, я принужден буду сегодня, сейчас же пойти к ним сказать: это я. А мне нужны ещё сутки.

– Разве я… – хотела обидеться Юленька, но только сказала: – Я обещаю.

– До наступления полной темноты мы останемся здесь. Это уже недолго. Найди себе тёплые вещи – я устрою тебя спать в машине. В доме ночевать буду я.

– Вы? – удивилась Юленька. – Я ничего не боюсь.

– Ты мне обещала, – Клиншов взял её ладонь, и тогда она посветлела и согласилась со всем.

В машине она всё-таки позволила себе маленькую вольность, как ей показалось, совсем безобидную: осторожно включила приёмник, почти на нулевом звуке, прижимаясь ухом к панели, нашла музыку. Прорвался грустный и завораживающий надеждой голос Анны Герман. Юленька чуть прибавила звук, укуталась в клиншовский плед и стала слушать, улыбаясь в темноте.

Во мраке дома мерно тикали настенные часы. Иногда жужжала муха – вслепую билась о стены. В открытое окно втягивался сырой и сытый воздух созревающего сада. Клиншов открыл именно это окно – из спальни в сад, поскольку был уверен, что если и явится некто, то лишь со стороны сада. Ну так вот ему и удача – открытое окно. Сам он разулся и сел в углу на пол, прислонившись всей спиной к стене.

– Ну, – сказал он в темноту, – поговорим.

– Давайте, – согласно ответил бы ему сейчас Солистон. – В конце концов, дело сильно продвинулось за эти дни и хотелось иметь хотя бы промежуточную ясность.

– Может быть, пусть сначала товарищ скажет? – подал бы голос Хрулёв.

– Да я уже, кажется, на сегодня всё сказал. Вы получили диктовку? Теперь слово за вами.

И Солистон: – Ну это само собой. С тех пор, как пришла фотокарточка, мы и не сомневались, что будет дан ещё какой-нибудь знак, и ждали со дня на день, убиваясь от любопытства. Я уже думал, вы сами придёте. Вы же от нас хотите чего-то необыкновенного. А вы девушку прислали, и теперь нас сильно отвлекает вопрос: кто из её знакомых с нами разговаривает.

И Хрулёв: – Я бы большой палец отдал, чтобы плюнуть с двух шагов в лицо этого типа. Надо из девчонки вымотать. Её-то мы знаем, как найти.

– Всё же кажется, что это трудная задача. Не станете же вы её пытать. Уж очень было бы похоже на рождественский рассказ с двумя злодеями.

И Хрулёв: – Ещё чего. В мирных-то условиях. Разве что припугнуть. Как вы думаете?

– Вот я и думаю об этом и потому тут сижу.

И Солистон: – Нет-нет. Когда она пришла в дом с бумагой, я дал чисто импульсивный срыв, свойственный любому. Вы понимаете меня? Но пускаться в ночь неизвестно на что, и, может быть, даже произвести шум… Нет-нет. Это другой уровень. Чтобы два человека, всю свою жизнь находящиеся в системе – я имею в виду систему определённых ценностей или понятий дозволенного и постыдного – чтобы они опустились до хулиганства! Это что же – я и по лицу могу ударить?

И Хрулёв: – Ну там ещё позвонить, кому надо… Заткнуть… Ну купить ещё… Есть же свои правила…

И Солистон: – И главное, что неясен круг посвящённых. Очень может быть, что и за вами есть кто-то, кто уже всё знает. И за ним тоже. Что же, всех ликвидировать? О чём мы теперь говорим, прямо неприятно.

– С другой стороны, не согласитесь же вы так просто, не предприняв защиты, выпасть из системы? Это же предстоит. Теперь уже совершенно понятно, что кто-то неотступный разборчиво толкает вас к самому краю.

И Хрулёв: – Что меня разрывает, так это то, что пацанка знает, кто я, а я, Хрулёв, нет.

И Солистон: – Понятно, что угрожающе толкает. И ужасная возникает связь в его действиях. Хотя есть в них какая-то странность, которая говорит мне, например, что он человек хоть и твёрдый, но не дикий. Правда, приглашение на похороны выглядит чересчур зловеще и меня совсем расстроило.

И Хрулёв: – А какая форма одежды?

– Значит, вы решились принять участие?

И Солистон: – Совершенно ясно, что придём. Конечно, тем самым мы откроемся в слабости нашего положения, да ведь и деваться некуда. А что вы затеяли там исполнить? Вот давайте об этом поговорим. Ужасно интересно…

Проснулся Клиншов при полном свете утра на холодном полу с ломотой в шее. Не поднимая головы с досок, долго глядел на открытое окно, которое должен был укараулить. Ничего себе не сказал. Вдруг вспомнил: там, в машине – Юля! Сорвался с места, будто кто в него снизу перо вонзил. В окно! Через сад!

В дровянике матовым блеском обозначилась запотевшая по стёкла машина. Клиншов отжал форточку двери, засунув руку внутрь, опустил стекло. Взгляд нашёл девушку, спящую под пледом. Клиншов разбудил её и, когда она села, ничего не видя, сказал растерянно:

– Юля… Это я… Ты знаешь, я так есть хочу… Пошли в дом, а?

Кажется, Юля всё поняла.

– Жалко, – отозвалась она. – Я папу во сне видела… Может, сегодня приедет…

Вставал последний день.

В этом дне, начинавшемся с горы, с наката, со вчерашних тревог и позавчерашних усилий, с тульских присчётов и рижских размышлений о нём, голодный и продрогший Клиншов видел только одно препятствие – Веру. Ничего не желающий от неё и ничем ей не обязанный, он всё сильнее сожалел о том, что коснулся её рукой, словом и взглядом и толкнул ответить ему тем же. Не более. Конечно, не более. Но всё же разве незаметно было, что эта малость качнула в ней бог знает какую, пусть даже скромную, фантазию, которой она живёт все эти дни. Допустим, и не фантазию, а только интерес, расположение, настрой.

И вот теперь она узнает, что он с самого начала был открыт для выпада и даже готовил удар. Хотя бы и через её голову отцу, да ведь её отцу. И даже не в отце дело, а в том, для чего пригодна была она сама. Если бы он показался враждебен ей сразу, или одним намёком дал понять, что согревает в руке оружие, которое может задеть её… А так вдруг и так коварно… Отрава в том, что он говорил с ней добросердечно, уже зная наверняка, что не пожалеет, просто в расчёт не возьмёт.

Что это была за девочка, которая ему сказала однажды: ты пачкун, но уйди красиво. Теперь уже не вспомнить. Но была.

Он позвонил в дом Хрулёва в девять ноль-ноль, когда по его расчётам Рудик должен был уже торчать за прилавком. Подошла Серафима Николаевна. Сказала, что нет Веры. Спросила, кто. Долго молчала. Потом спросила, что передать. Клиншову не понравилось, это её молчание. А, всё равно теперь, решил он и сказал:

– Серафима Николаевна, я знаю, что Вера дома. Если всё-таки сочтёте возможным, передайте, что через час я буду на почте. У меня телефон с Тулой. – И долго не вешал трубку, дав Серафиме Николаевне осмыслить всё и повесить первой.