После «беседы»

Печать и PDF
Опубликовано: 
10 января 2011

Их было двое, а он один. И, если бы он встретил их на улице, в подъезде или подворотне, всё было бы по-другому. По-его...

Это же был кабинет, обыкновенный учрежденческий кабинет, где их было трое, и где он ничего не мог поделать. Они задавали вопросы, а он должен был отвечать, они пристально смотрели на него, но столь же невидяще, точно дикторы с телеэкрана. И этот взгляд казался странным, словно он и вообще не существовал для них.

Домой его отпустили к вечеру. Короткие декабрьские сумерки быстро сменились темнотой, а он всё стоял на тротуарном бордюре возле огромного здания Управления, носком ботинка чуть подбрасывая рыхлый у обочины снег.

Много слышал он об этом здании, да попал впервые. Не в силах сдвинуться с места, он мог лишь тупорылым туристским ботинком ковыряться в слежавшемся снегу. Казалось бы, ну что такого? Ну, вызвали его, побеседовали, с ним просто-напросто поговорили! И... ничего больше, ничего! Ведь ничего, ничего особенного не случилось!

Так отчего ж стоял он у дороги, и зачем проезжавшие машины забрасывали его комьями мокрого, грязного снега? И сам он, словно превращался в этот серый, распадавшийся, тающий этот самый снег, то сгребаемый к обочине, то подбрасываемый дворницкой лопатой на середину, под чёрные приминающие шины. «Самому разделить судьбу снега», – мелькнуло в онемевшем мозгу какое-то нелепое, литературное воспоминание. Но, как ни странно, оно встряхнуло его, очнувшегося, как после анестезии. И затрясло, зазнобило, дрожь судорогой всколыхнула тело, добралась до сердца, а оно затрепыхалось, застучало, выбиваясь из тесноты груди.

И, чтоб не упасть на колени прямо в мокрую жижу, он побрёл, вернее, ноги сами понесли. Бог знает куда, в какую неизвестность, прочь отсюда, прочь, прочь от страшного места.

Шёл, вобрав голову, сведя широкие плечи, не ведая об исчезновении упрямо очерчивавшей подбородок линии, об обмякших мышцах, прежде плотно обхватывавших крупный рот. Шёл, неожиданно для себя вглядываясь в непроницаемую тьму подворотен, тускло освещённую внутренность подъездов, озираясь вслед одиноким прохожим, замирая от звука шагов за спиной...

Он лихорадочно пытался припомнить что-нибудь, самое жуткое, из той, прожитой до сегодняшнего утра жизни, чтоб забыть, перебить, переиначить случившееся. И чего только не припомнилось, и взрослые драки, и мальчишеские побоища, нет, нет – всё было не то, оказывалось не тем. Наконец, дошёл, вроде бы, дошёл... до тёплого сентябрьского вечера, до семилетнего себя, мечтательно придремавшего на поленнице дров у сарая. Не дремал он даже, а грезил...

Прикосновение... и он очнулся, и увидел склонившихся над ним подростков, тщедушных, из соседнего двора. Испугаться он не успел, недоумевая только из-за своих расстёгнутых штанов, и наполовину уже приспущённых трусов. Разве не драться или просто избить его пришли они?

И, неизвестно как, и ничего не понимая, выскользнул он из этого, всё смыкавшегося живого кольца. Во всю прыть он мчался домой, мешавшие, не застёгнутые штаны были оставлены им в песочнице, которую он перемахнул одним прыжком, трусы, с отчего-то порвавшейся резинкой, он придерживал руками. И, лишь дома, в постели, пришла трясучка испуга.

Это был, пожалуй, его единственный испуг. Мальчиком, потом подростком, юношей и мужчиной, был он смелым, сильным и ловким, таким уж сотворила его природа да родители – сами крепкие, мужчина и женщина.

После того происшествия запало в него и стало основным правилом – никогда не дозволять себе расслабляться! Подростково-юношеский агрессивный мир был полон врагами. Вражеским могло оказаться любое мужское лицо, приблизившееся на непозволительно-близкое расстояние. И тогда рождалась в нём ярость, боевой, граничащий с бесстрашием, запал её, когда не слышишь собственного утробного воя, не чувствуешь боли от сыплющихся на тебя ударов, и красная пелена не застит взор, а есть только точность, особая, когда знаешь, да что там знаешь, подобно зверю, чуешь, не промахнёшься!

Теперь же, здесь и сейчас, испуга не было, то чувство, острое, детское, он хорошо запомнил. Это, нынешнее, не было острым, точечным, оно будто заполонило тело, стреножило ноги, качающейся сделало походку, дрожанием ползло вниз к пальцам ног, вызывая отчаяннейшее желание бежать прочь, прочь... И, в то же время тело знало, что нет, нет и нет, ни за что не побежит. Нельзя! Ну, в самом деле, мучительно думалось ему, не эти же двое его страшили, и не само гигантско-серое здание (как ему показалось, с бесконечными коридорами), никто, и, тем более ничто, прямо как бы ему и не грозило. Но угроза таилась во всём! Она была не конкретной, а разлитой всюду, бесформенной и безликой. Предположить, что у неё могли быть лица, вроде, как у тех двоих, он не мог, потому что уже знал про бесконечность личин...

Часы пробили четыре утра, когда, согнувшись, пробрался он к себе в квартиру. Еле сдерживая подкатывающий к горлу рвотный комок, он нырнул в неспасительную теплоту постели, и, привалившись к горячей спине жены, услыхал: «Чего, опять на кухне у Корсаковых “вещал”?» Он чуть не заплакал: «Точно, это они, они, вшивые интеллигенты, собутыльнички и сотоварищи, донесли, больше некому. Дерьмо и гады, знали бы скоты, что наделали!» И ему страстно захотелось всё-всё, тут же, начистоту, выложить хоть ей, про сегодняшнее, своё отчаянное, ночное. Но вдруг припомнил: «Помните, что вы дали подписку о неразглашении содержания происходившей здесь беседы. Это и в государственных, и, естественно, в ваших интересах...»

Голос, произносивший эти слова внутри него, был безоттеночным, механическим, воспроизводящим одни и те же фразы. И они становились для него, в этом он уже не сомневался, – ЗАКОНОМ, и навсегда. Он уже и не был собой, ибо не имел своей воли. Сила вытекла из него, как вода в песок, легко и бесшумно.

Он приспособился скрывать свой Страх, казалось, что и окружающие не замечают произошедшей в нём перемены. Только жена знала, что не тот он стал, что – импотент.