Одинокий стрелок по бегущей мишени. Роман. Главы IV - VII: страница 2 из 5

Опубликовано: 
23 мая 2012

Пока, наконец, ему не пришло в голову поставить ряд экспериментов на людях. Делалось это так: он разговаривал с кем-нибудь и в разрыв милого диалога произносил про себя с разной степенью напряжения: «Обернись, олух!»

Олухи, как правило, не оборачивались, за исключением случая, когда Клиншов зазевался и выдал из себя фразу вслух, что и прервало опыты.

И всё-таки он не исключал прорыв внутренней речи наружу. Интуитивно опасался этого. Во всяком случае, когда имел разговор с людьми проницательными. К которым Верочку отнести не мог. И поэтому позволил себе кое-что.

Естественно, когда они вышли из школьного двора на улицу, он сразу же предложил Верочке пару вопросов по городу, чтобы весь оставшийся путь рассеянно слушать и, слегка кивая головой, старательно размышлять о том, как объяснить себя Солистону. Эти краеведы, как правило, дотошны и недоверчивы и любят знать точно, с кем они имеют честь. Эти, в случае чего, могут и документик попросить. Или учинить ещё какую-нибудь грубость. А потому Клиншов решил врать крупно, ибо только масштабная ложь не вызовет сомнений.

Однако врать ему никак не пришлось: дом Солистона не отзывался на звонки. Верочка, смущённая своей промашкой, виновато смотрела на Клиншова и так нервничала, что надо было её успокаивать, мягко касаясь её руки возле локтя. Это сближает.

Возможно от прикосновения, а может, из желания выглядеть солиднее в глазах гостя, Верочка вдруг сама коснулась его локтя и сказала такое:

– Я вам найду его непременно. А может быть… если бы вы… согласились сегодня поужинать в нашем доме, с нами, так мне удалось бы созвониться с ним до вечера, и он тоже оказался бы за столом. Вот бы вы и поговорили.

Ну наконец-то, – вздохнул Клиншов и сказал, будто объясняя свой вздох:

– С моей стороны было бы неразумно отказываться. Но не будет ли сложностей? Для вас. – Он показал глазами на обручальное кольцо, цепко державшее Верочкин безымянный пальчик, и ещё раз скользнул взглядом по мохеровой кофточке, ненадолго остановившись на обнажённой шее, а потом на мочке ушка, чуть прикрытой крохотным золотым сердечком. После чего Верочка качнулась, как от налетевшего ветра, но всё же взяла себя в руки и, пугаясь собственного голоса, проговорила:

– Я не думаю… Я думаю… муж будет рад. Мы всегда рады новым людям. – И она путанно объяснила, как найти дом, который он уже второй день обходил стороной, не давая себе повернуть к нему голову. Потом, он говорил, потом.

Пять окон второго этажа и дверь на балкон…

Канифольный снег посреди летнего дня…

Холодок краденых яблок за пазухой…

Тёплая её щека на ладони…

Имея мысль проверить, как это Юленька углядела скрытую навесом дровяника и высокой поленницей машину, Клиншов пробился огородами с тыла и, в общем-то, ничего существенного не увидел. Машины как бы не было во дворе дома Перкутиных. И он решил уже не возвращаться на улицу, а пройти тётианечкиным огородом, тем более что от заросшей хмелем калитки до открытого окна отведённой ему комнаты было рукой дотянуться.

Можете себе представить, как вздрагивает и напрягается человек, который вдруг видит, что там, в комнате, где никого не должно быть, кроме разве что зашедшей смахнуть пыль тёти Анечки, в этой самой комнате передвигается некто, кого ещё не видно в полном объёме, но в ком уже угадывается чужой.

Ну постой, говорит тогда человек и исчезает за кустарником, проделывая в нём малую щель. А в это время там, в комнате, пугливо удовлетворяет своё любопытство восемнадцатилетнее существо в простеньком платьице и так это, стараясь не нарушать положение вещей, берёт, допустим, вашу джинсовую кепочку, вертит её в руках и, глянув в зеркало, примеряет на себя. Или, более того, поднимает верхний лист избитой машинкой бумаги и, сухо облизнувшись, читает не предназначенный ей текст. И, наконец, уже совсем: приоткрывает крышку чемодана и долго смотрит на то, что лежит сверху, допустим, на предметы вашего туалета, на ваше бельё, хоть и вполне приличное, но не подготовленное для обзора.

Ну постой, говорит одними губами человек и сразу определяет, что лазутчица вошла не в дверь, а в окно. И тогда он скидывает курточку и засучивает рукава рубашки, без скрипа отворяет заросшую калитку и, как ходят снежные барсы, проплывает до стены дома, чтобы тут и случилось главное. И, чтобы оно случилось, он отковыривает камушек, крадётся к углу избы и сильно бросает его во входную дверь. И пока камень летит куда надо, человек уже бежит к обесчещенному окну, из которого, естественно, должна выпасть шпионка. И она, естественно, выпадает в подставленные ваши руки. И, ещё не понимая, что произошло, она начинает молча и ожесточённо отбиваться, нанося вам чувствительные удары. И, чтобы это тысячерукое устройство не изуродовало вас в конец, вы должны прижать её тело к себе как можно плотнее, сковывая таким образом инициативу. И вы прижимаете. И тогда она прекращает молотьбу и тяжело дышит, пытаясь лишь отдалить от вашего своё лицо, на котором завершается борьба стыда и отчаяния при плотной близости мужчины.

И вы ей говорите:

– Вы арестованы. – И не отпускаете её.

И она вам говорит:

– Пустите! – и почти не вырывается уже.

И вы ей говорите:

– Как только получу объяснения.

И она вам ничего не говорит, потому что ей сказать нечего.

И только тогда вы постепенно ослабляете железные ваши члены, потому что знаете наверняка: теперь она никуда не убежит. И она, действительно, никуда не убегает, а садится на траву и мучительно подбирает слова, чтобы хоть как-то повиниться.

Но тут вы и снимаете одним ударом грех с её души. Вы неожиданно спрашиваете, как можно безразличнее:

– Скажите мне лучше, где в вашем городе цветочный магазин? – ибо Юленька – Юленькой, а у вас – дело, вам через пару часов идти к ужину в дом, где есть дамы.

И Юленька, внутренне благодарная вам за неупрёки и недопросы, а также, может быть, бог знает, на каком основании полагая, что речь идёт о цветах для неё, сообщит вам своим сбивчивым голосом целую новость. Она скажет:

– В городе цветочных магазинов нет.

– Как нет! – Клиншов действительно удивился. – А как же?

– Цветы сами растят.

Он глянул в палисадник тёти Анечки. Действительно, цветы произрастали на этой земле. Но не было нигде роз. Или хотя бы гвоздик в целлофане. Или, на худой конец, тюльпанов в белой бумаге. И тогда он сказал себе, что решит эту проблему сам. И подал Юленьке руку. И Юленька, переборов себя, встала, не поднимая глаз.

– И знаете что, – сказал ей Клиншов, – дядя Миша просил меня, чтобы я вас не обижал, поскольку в понимании дяди Миши любые отношения между мужчиной и девушкой для девушки обидны. – И пока Юленька повторила про себя эту ничего не обещающую и в то же время пагубную фразу, он поднял с травы свою куртку и пошёл в дом.

Кладбище было напротив открытого стадиона. И каждый раз, когда на гаревых дорожках раздавался выстрел стартового пистолета, и эхо повторяло его среди могил, казалось, что люди, сорвавшиеся со старта, сильно спешат на чьи-то похороны и не успели одеться. С другой стороны, две гипсовые фигуры стайеров у входа на стадион производили впечатление сбежавших с кладбища надгробных памятников.

С мыслью раздобыть на погосте гвоздики для Верочки и её мамаши пришлось быстро расстаться: тут были цветы и весьма яркие, но железные или, в лучшем случае, из поролона.

Погуляв среди могил и могильных оград, напоминающих Русь времён княжеских междоусобиц, Клиншов тронулся в самый центр Чернова, поскольку не мог допустить мысли, что в городе нет исполкома, а значит, клумбы напротив. Клумба нашлась, и была что надо. И, усмотрев неподалёку двух пацанов, играющих в футбол, Клиншов как бы включился в игру, отнял ногой мяч и, к великому удовольствию ребят, стал финтить и обводить сразу обоих, помаленьку выкатывая игру на площадь, пока, наконец, размахнулся и ударил по мячу, да мяч срезался, полетел в клумбу, что ребят сильно озадачило. И тогда взрослый шалун заговорщицки подмигнул и направился исправлять свою оплошность. И, действительно, мяч ребятам возвратил с извинениями, придерживая под полой часть розового куста. Общипав его, как надо, за углом, Клиншов извлёк кусок сложенного в одну шестнадцатую долю целлофана, в котором ехали дорожные бутерброды, и, расправив его, облагородил букет. И тогда только отправился на званый ужин.

Он шёл напрямик, детской дорогой. Как ходил из школы домой. Через овраг Побегов. Вот сейчас, говорил он себе, вот сейчас, перешагивая небольшую канаву с мутным ручейком внизу. Как! Это и есть то, что было?!

Город вёл наступление на его прошлое с двух сторон, укрепляя берега оврага и засыпая строительным мусором низы по всей долине. И там, где раньше желтел обрыв, возвышался теперь бетонный угол новостроящегося цеха – как нож бульдозера или снегоочистителя, нацеленный на котловину. И едва Клиншов поднялся наверх, как вышел навстречу дуб, когда-то начинавший участок директорского огорода, а из-за дуба смотрел пятью окнами зала с дверью на балкон двухэтажный дом.

Гигантские качели, укреплённые там, на дубе, в самой гуще его поднебесной кроны, стояли отвесно, как замерший маятник остановившихся часов.

Пустить. Качнуть. Чтобы в закатной тишине почти послышалось размашистое кнок-кнок, кнок-кнок, кнок-кнок. И мерный скрип кареточных шестерён там, наверху.

Неужели это он жил здесь, и время ничего не значило для него! И отсюда по выходным и в будни выходил Отец, чтобы исчезнуть в чреве завода, который давал городу ток, пищу и волю жить.

В октябре сорок четвёртого года в освобождённой Риге начальник АХО штаба армии сорокалетний майор нашёл на карте Смоленщину и внутри её – город Рославль, где он в сорок первом сдал директорскую бронь, чтобы уйти на фронт, и куда теперь смотрел, должно быть, жадно. Но сначала нужно было «достать» семью, обнаружившуюся на Урале. В Москве, по пути в Челябинск, зашёл он в бывший свой главк и был несказанно обрадован, встретив в решающем кабинете человека, с которым прошёл первые два года войны, – генерала Коршина, раненного в сорок втором навылет в грудь и затерявшегося в госпиталях.

Коршин воспоминаний не любил. Весь нацеленный в завтрашний день, он потащил майора к карте страны и стал диктовать ему адреса:

– Остров Эзель. Рыбкомбинат. Цех сохранился.

– Рославль, – сказал майор.

– Унеча, – сказал Коршин. – Строить заново. Твоя родина.

– Рославль, – сказал майор.

– Рославль уже выдаёт продукцию. Там другой человек. Поезжай в Мордвес Тульской области. Совхоз плюс винзавод. Ты не пьёшь.

Майор потосковал о Рославле и махнул рукой, что и решило на время его судьбу.

Через несколько лет бывший генерал снова вызвал бывшего майора и ткнул карандашом в ту же карту:

– Чернов. Бывший Прохоровский завод. Всю головку снял. Развал полный. Локомобиль старенький. Дам, что попросишь.

Майор рвался работать. Пришли уралзисы. Повезли по зимним дорогам тульщины, а когда остановились на второй день у двухэтажного дома, сын майора усмотрел огромный голый дуб с отвесно застывшими качелями, уходящими в высокое плечо колосса. Он влез на доску качелей, отец сильной рукой пустил их, и где-нибудь на десятом махе, поднятый над землёй и обжигаемый январским ветром, увидел маленький Клиншов внизу изогнутую саблей Оку, застывшую до весны. И место ему понравилось.

Кнок-кнок, кнок-кнок. Кнок-кнок.

Раскачивая пустые качели, заметил Клиншов: дом хоть и не изменился, да стал чужой. И что там шевелилось в душе, когда думалось о доме издалека? Что съёживалось в груди? Что пощипывало в переносице?

Я их ненавижу, – подумал он. – Никого. Всех. Чару тоже. Я с вами поужинаю.

И, резко качнув в последний раз доску, он шагнул к дому, толкнулся в парадное и поднялся по лестнице на этаж. В ту же секунду – дверь распахнулась. Его ждали. За ним следили из окна – Верочка в кримпленчике по случаю гостей стояла на пороге, придерживая птицелова и приглашая войти. За ней в двубортном костюме тёрся жидкий молодой человек. И Верочка, приняв цветы и бормоча обязательные слова, коротким жестом показала на костюм:

– Мой муж Рудольф.

На что тот почему-то ответил:

– Ничего, ничего…

Понимая, что Верочка объяснила, кто и зачем явится, Клиншов не назвал себя, а только склонил голову. Теперь, пожалуй, круг Верочкиных проблем был ему ясен. Тут и вышла из кухни Серафима Николаевна, единственный человек в этом городе, которого, может быть, надо было избегать: женская память на лица, вечная осведомлённость, кто на кого похож и кто в кого пошёл, могла иметь роковые последствия. Одна надежда на бороду.

Тётя Фимочка. Подружка дома. Фимок, обыгрывавшаяся отцом как пани Серафочка или Херувима Николаевна. А помните городской скандальчик, когда вы голенькая загорали на той стороне Оки с трёхлетней Верочкой, тоже голенькой? Как вы прекрасно передали дочурке всё, что имели, и чего сами больше не имеете! Здравствуйте, бабушка! Я вас не узнаю, – и Клиншов молча приложился к пухлой ручке, державшей серебряный подносик. Чтобы не сразу открыть хозяйке своё лицо. И услыхал над собой с детства знакомый голос.

– Ну что вы! Я вся в луке, – что, между прочим, соответствовало действительности.

И он, подняв глаза, соврал, дежурно улыбаясь:

– В Варшаве я встречал в продаже луковый лосьон. И знаете, что-то в этом есть. – И только тогда отпустил руку.

– В Варшаве? – воскликнула восхищённая Серафочка. – Я же родилась в Отвоцку…

Знаем, знаем, пенькна бабуся. И Клиншов стал шумно удивляться, провожаемый в зал, откуда потягивало мужскими голосами и табаком. Вот сейчас будет он. Он сам. Ну давайте.

Закатное солнце ударило в пять окон и балконную дверь. Клиншов в контровом свете увидел двух мужчин, прервавших на полуслове серьёзный разговор.

Вот он!.. Да, да, Хрулёв. Ты и есть. Никогда бы не узнал при встрече в толпе. Но я не в толпе, я в твоём доме. Сейчас я объясню тебе, как ты выглядишь. Как пособие по гипертонии… самая тяжёлая работа – зашнуровывать ботинок. Ты его не видишь, когда он на ноге.

Клиншов выругался про себя и твёрдо пошёл навстречу мимо сервированного стола к тому углу, где стояли две синие качалки со столиком между ними. Хрулёв раскачал кресло, тяжело встал, выбросил руку, сказал веско:

– Хрулёв. – И, поднимая Солистона для знакомства, добавил: – Только, братцы, никаких деловых переговоров. Я этой паневщины и лаптевщины не понимаю, и есть хочется.

– Ну, вы видите, в каких условиях приходится работать? – нервно заулыбался Солистон и цепко пожал гостю руку. – Иваны, не помнящие родства. А ты им историю пиши. Человеку столько лет, сколько он знает о том, что было до него.

– Мужчине столько лет, сколько он хочет, – твёрдо заметил Хрулёв, открывая графинчик с водкой.

– Ну-ну, дружочек, – улыбнулась Серафимчик, передавая хлеб.

Клиншов почти не слышал всего этого. Сидя спиной к балкону, видел он перед собой открытую в спальню Отца и Матери дверь и там, за ней, сдвоенную кровать с ковром на стене. И потом по лепке потолка, по мебели перекочевал он на другую дверь. Но со стеклом, за которым просматривался кабинет – бывший кабинет Отца. И показалось ему, что стол тот же и тот же стеллаж – разве при бегстве из этого городка мать не продала стол? Не выломала встроенный стеллаж? И эта настольная лампа в виде цапли, которая светила Отцу, а теперь светит его убийце. И начало его понемногу разбирать ожесточение. И когда Солистон полюбопытствовал дежурно: «Как вам нравится наш райгородок?!», Клиншов долго и пристально отбыл на нём взглядом и сказал коротко, что много ездит. Да Солистон, центрируя себя в компании, был неотвязчив:

– У вас не бывает такого, – приставал он, – что вы впервые в городе, а кажется, что уже бывали в нём?

Гость внутренне усмехнулся и ответил мрачно:

– Иногда просто трудно отделаться от этого чувства.

Странно, – подумал он при этом, – ведь они уже прижаты прошлым. И хоть бы что. Это большой опыт? Так прочно стоят на ногах? Или совсем не верят в угрозу? Тогда что же они предпримут?

– Чепуха, – сказал Хрулёв, перемалывая хрящ вставной челюстью, – даже при богатом воображении… Был – был, не был – не был.

Там, в кабинете отца задребезжал телефон. Хрулёв с шумом отодвинул стул, пошёл.

И Верочка, манерно отпивая сок из хрустального бокала, подала свой серебряный голосок:

– Папа даже не верит, что все мы жили когда-то.

– Я точно живу в первый раз, – заявил Рудольф.

– Сделал бы, Рудик, выключатель на аппарат, – сказала Серафима Николаевна, уловив краем уха, что муж говорит с заводом. Поесть человеку не дают. – И пошла на кухню.

– Я предлагал, – отбился Рудик. – Он мне такое выдал! – И объяснил гостю. – Ненормальный на работу. Тут из Тулы даже газетчик приезжал, со смешной фамилией. Про него написать. Не было ещё статьи? – спросил он Солистона.

Солистон снисходительно рассмеялся.

– Два ужина съел, жулик, – покачал головой Рудольф, и Верочка смущённо тронула его за плечо.

– Нет, а что, – возразил муж, – спрашивал два дня, а не напечатал за месяц. Вы бы позвонили, папа, редактору, – повернулся он к возвратившемуся тестю.

– Ещё чего! – воскликнул Хрулёв.

– Ну вы, – обратился Рудик к Солистону. – Он и портрет взял.

– Мне одного жалко, – остановил зятя Хрулёв и стал объяснять Клиншову: – Я получил капитал на вторую очередь! Понимаете? Наконец! Две пятилетки пробивал. Закладываем! Понимаете, что это для города? Я хотел, чтобы он про завтра написал. А прошлое – оно прошло. Ну поднял завод и поднял, – он махнул и стал наливать, светясь неким внутренним светом.

Тут Клиншов сорвался.

– Вот здесь, – он показал вилкой на потолок, – когда-то висела крестообразная люстра.

Все подняли головы, и наступила пауза, в которой прозвучал голос Верочки:

– Папа! Ты помнишь?

– В углу стояло пианино, – не моргнув глазом, продолжал Клиншов. – Когда-то. Вы его переставили, – и он занялся мясом.

– Ну знаете ли, – Солистон развёл руками, – действительно стояло. Вы подумайте!..

Клиншов прищурился.

– Но тогда стены были другого цвета. Этих обоев не было. И входной двери тоже не было, – заявил он уже спокойнее.

– Слушайте, вы меня пугаете, – сказал Хрулёв.

Страницы