На улице Пушкинской

Печать и PDF
Опубликовано: 
15 августа 2010

7 июня родные, друзья, коллеги прощались с поэтом Марленой Рахлиной на 2-ом харьковском кладбище, на старом погосте в конце Пушкинской улицы. Последние годы Марлена много болела и вот ушла из жизни в начале этого лета, не дожив два с лишним месяца до своего 85-летия. Атмосфера похорон представлялась мне значительной и скорбно-просветлённой – провожали в последний путь, по горячей июньской земле, человека, прожившего большую и достойную жизнь – и в творчестве, и в гражданском прямостоянии. Невольно ощущалось дыхание исторического контекста – по существу, без каких-либо официозных форсажей.   

И, наверное, не случайно через три-четыре дня после этих похорон возникли у меня стихи, о той самой «улице Пушкинской, улице бывшей Немецкой», которая была и остаётся и переплетением живых незабываемых харьковских реалий, и одновременно значительным символом того, что оставалось всегда одинаково дорогим и мне самому, и, как мне видится, Марлене Рахлиной, поэту, человеку чуткой совести и искреннего протеста против всех ипостасей насилия и несправедливости:   

 

Над улицей Пушкинской три с половиной десятка

не сгинувших лет продолжают свеченье, витая.

И с «Белым» фугас веселей, чем эфирная ватка,

дурманит мозги и толкает к закуске «Минтая».

Вдоль улицы Пушкина прожито жизни две трети,

увы, небезгрешных, но всё-таки неповторимых.

И дети друзей повзрослели, и новые дети

смекают навскидку о числах – реальных и мнимых.  

 

С яичного купола и с кирпичей синагоги

она начинается, с бицепсов «Южгипрошахта».

А далее скорбно молчат лютеранские боги

над щебнем Хруща богохульного. С бухты-барахты

порушена-взорвана кирха на штрассе Немецкой,

и дом кагэбэшный, в дизайне коробки для спичек,

склепал на руинах обком – со всей дурью советской,

со всем прилежаньем сержантских малиновых лычек.   

 

Но дальше, но больше – весь бодрый «бродвей» опуская,

все лавки, витрины и все заведенья с «мартини»,

все шпалы на выброс, все рельсы «пятёрки»-трамвая,

ведёт моя улица к неоскуденью светлыни.

Всех ульев и лестниц метро – во спасение мало.

Седмицам и троицам брезжит просвет, но не тыщам –

здесь храм Усеченья Главы Иоанна Купалы

парит белизною над старым снесённым кладбищем –   

 

крестильный мой храм. Как срослись имена в анаграмме!

Погосты, 2-ой и 13-ый, - сцепки и звенья.

В семейной ограде отцу и печальнице-маме

и к Пасхе цветы оставляю, и к датам рожденья.

Но здесь же легли, словно в Пушкинской строчке остались:

мудрец Потебня, Багалий, Пугачёв, Чичибабин.

И, будто бы миром на сердце сменяя усталость,

смолкает над дальней могилою дьякон-Шаляпин...   

 

На улице Пушкинской мы и пребудем вовеки –

не ямбом-хореем, так яблоком и хороводом!

Спешат молодые и радостные человеки

вдоль утра её, становясь предвечерним народом.

И пусть бы потом, в андеграунде, в метровокзале,

иль, может, на самой высотной небесной опушке,

две наши души, улыбаясь, друг другу сказали:

«Увидимся снова, как прежде, – в кофейне на Пушке...»   

 

Увидимся, непременно. Уже сейчас снова видимся – и в пушкинско-уличных виршах, и в этих моих вспоминающих заметках. Наши встречи с Марленой не были частыми, особенно в последние годы, – во время её болезни, – но они всегда несли в себе намёк на содружество и оставляли добрый след – прочитанные вслух, в живом звуке, стихи, подаренную авторскую книгу, несколько слов дарственной памятной надписи на титуле нового сборника. Ну, вот, например, начертанное её рукой на двух книжках, поднятых мной сейчас из-под моих домашних бумажных монбланов: «дружески и сердечно» – на книге 94-го года, «с большой симпатией» – на сборнике 2001-го.   

Думаю, что обозначенные Марлениным пером определения дружества, сердечности и взаимной симпатии наших отношений не были всего лишь данью вежливости. Ибо по-настоящему много общего связывало нас долгие годы – и в круге человеческого общения, и в творческих предпочтениях, и, может быть, в главном – в совпадении основной и жизневедущей этической максимы, в ощущении того, что «твоя доля с голытьбою», что ты всегда и при любых обстоятельствах на стороне униженных и оскорблённых. На стороне тех, кто угнетаем бесовской и животной природой власти.   

«Власть отвратительна, как руки брадобрея…» – едва ли не самое памятное для отечественного читателя изречение Осипа Мандельштама. И если этот афоризм, отнесённый в оригинале как будто бы к средневековой Венеции, цепляет по преимуществу бритвенной остротою своей образности, то применительно к родимым широтам эти горькие слова остаются неизменно актуальными при любой смене режимов и по сию пору режут душу воистину по живому… И отец, и мать Марлены Рахлиной были репрессированы тоталитарным режимом – и это обстоятельство, личностно обострённо-важное для неё, было, как она прекрасно понимала, лишь одним штрихом в общем неисчислимом списке жертв деспотического угнетения человека и человечности.   

Противостояние аморальной власти и творческое диссидентство Марлены Рахлиной естественно вырастали из никогда не теряемого ею чувства личностного достоинства, из ощущения своего человеческого и поэтического дара. И поэтому именно целостным проявлением её личности видится мне и её многолетняя тесная дружба с правозащитниками Ларисой Богораз и Юлием Даниэлем, с Борисом Чичибабиным и Генрихом Алтуняном, и то постоянное состояние её поэтической души, когда живые стихи естественно вырастали «из любви и беды»:   

 

Одна любовь – и больше ничего,

одна любовь – и ничего не надо.

Что в мире лучше любящего взгляда?

Какая власть! Какое торжество!

Вы скажете: «Но существует Зло,

и с ним Добро обязано бороться!»

А я вам дам напиться из колодца:

любовь и нежность – тоже ремесло.

Любовь и нежность – тоже ремесло,

и лучшее из всех земных ремёсел…

У ваших лодок нет подобных вёсел,

и поглядите, как их занесло!..   

 

Это полные подлинного дыхания строки Марлены, которые поднимаются из самого существа её благородной души, – строки, вырастающие из любви. А вот едва ли не самые известные её стихи, полные горечи и скорби, растущие «из беды», из самой почвы многолетнего человеческого страдания – воистину, из безмерности всенародного «оскорбления и унижения»:   

 

Ведь что вытворяли! И кровь отворяли,

и смачно втыкали под ногти иглу...

Кого выдворяли, кого водворяли...

А мы все сидим, как сидели, в углу   

Любезная жизнь! Ненаглядные чада!

Бесценные клетки! Родные гроши!

И нету искусства – и ладно, не надо!

И нету души – проживем без души   

И много нас, много, о Боже, как много,

как долго, как сладостно наше житье!

И нет у нас Бога – не надо и Бога!

И нету любви – проживем без нее   

Пейзаж моей Родины не увядаем:

багровое знамя, да пламя, да дым,

а мы все сидим, все сидим, все гадаем,

что завтра отнимут? А мы – отдадим!   

 

Поэт, который способен говорить подлинным голосом своего времени, способен сохранять в своем слове дыхание всечеловеческой почвы – является для меня по определению Настоящим Поэтом. Таким человеком, художником и гражданином в неразделимом личностном единстве, была Марлена Рахлина, таким послушником и посланцем своей Со-вести оставалась она во все периоды своей долгой и значительной жизни.   

Очень важной в социальном отношении представляется мне гражданская позиция Марлены последних лет, трудных времен становления государственности Украины. Выражением этой позиции, выражением её неизменного этического выбора в пользу защиты угнетённых – были поэтические переводы Марлены Рахлиной с украинского языка. Вышла в свет книга её переводов Васыля Стуса, поэта, которого Марлена без малейших сомнений называла гениальным. Называла и принимала таковым всею своей душой, в отличие от, увы, немалой части той снобистской литературной и иной публики на Украине, которая бормочет что-то невнятное через ленивую губу о великом страстотерпце и мученике Стусе, которая, не помня толком своего собственного родства, продолжает ностальгировать в тональности «Севастопольский вальс, золотые деньки»…   

Да, совсем не случайно выплыли из моего подсознания на лист бумаги, на монитор компьютера уже давно предощущённые мною строки об улице Пушкинской – именно после прощания с Марленой Рахлиной. Ибо она является как раз тем человеком, который в ряду немногих способен примирить меня с очень неоднозначной и разнородной харьковской средой сегодняшнего смутного времени... И в противовес этой, порою просто-напросто безнадёжной, пестроте и суете оборотней, данной нынешними годами нелегких испытаний, Марлена представляет, конечно же, сторону света и справедливости, сторону, едва ли не ставшую уже реликтом совести и человечности. Она для меня – многозначительный и неподдельный символ добра действенного и живительного. Добра, и до сих пор всё-таки непобежденного, вопреки, всему наглому беспределу новых хозяев жизни, вопреки всему этому пенному карнавалу нечисти самых разных маскировочных раскрасок.   

Атомы кислорода всё же продолжают своё бодрящее броуновское движение «в жёстком воздухе харьковских улиц». В капиллярах-переулках, впадающих в аорту Пушкинской улицы, живёт и искрится ещё немало подлинно дорогих нам ярко-красных кровяных телец. Может быть, живёт всё более и более в смысле неумирания памяти о лучшем и о лучших, в смысле надежды на продление, на умное и талантливое обновление традиции. В одну из памятно-продолжительных встреч с Марленой в её квартире на первом этаже дома на Стадионном проезде, в тот день, с его скромным застольем и с поочерёдным чтением наших собственных стихов вслух, ещё в конце 80-ых годов, она сообщила мне о совершенно неожиданном, но весьма немаловажном для меня обстоятельстве – о том, что, начиная с 36-го года ей пришлось учиться в одном классе с моим отцом – в 82-ой школе на Чернышевской улице. Да, отец мой, на год младше Марлены, пошёл учиться в школу в 33-ем году, сразу во второй класс со своим багажом домашних знаний, а годом пересечения их жизненных путей стал тридцать шестой, когда семья Рахлиных перебралась в Харьков из Ленинграда, города рождения Марлены.   

Высоченное здание этой общей Марлениной и отцовой школы, выстроенное ещё до большевистского переворота в очень выразительном варианте новоготического стиля, строилось в исходном варианте для городской женской гимназии, а ныне служит по мере сил искусству Мельпомены, приютив за своими размашистыми стрельчатыми окнами и за бетонными украшениями своего фасада, – за фигурами химер, грифонов и средневековых магистров в учёных колпаках, – режиссёрский факультет Харьковского института искусств.   

Марлена добавила при той нашей памятной встрече на Новых Домах, что отца они в своём классе именовали Котом. Это и немудрено, учитывая, что батя был Константином, да и в семье звался неизменно Котиком и Котей. По некоему важному метафизическому счету для меня и Чернышевская, и этот её 79-ый дом, с пережившими все химерные времена каменными химерами-горгульями, сливаются с несущей траекторией улицы Пушкинской. Тем более что и расстояния между Чернышевской и Пушкинской – всего-то три-четыре сотни метров, если мерить этот путь по перпендикулярной им Бассейной улице. Не стану и называть здесь Бассейную её нынешним именем – украинской фамилией одного из большевистских холуёв-партократов, ретивого исполнителя людоедской сталинской стратегии Голодомора 33-го года… А ведь в Киеве в прошлом году наконец сподобились свалить каменное изваяние именно этого истукана с пьедестала у входа в футбольный стадион в приднепровском парке…   

Вернёмся же однако в свои пенаты, туда, «где стылый Харьков, торгаш и картёжник, дёрнув двести, гордится собой», где «под холмом Журавлиным художник спит в обнимку с промёрзлой судьбой». Вернёмся, точнее говоря, к лучшей части многогрешного полиса, к его Пушкинской улице, к его Площади Поэзии, тоже лежащей как раз на оси этого Пушкинского росчерка:   

 

Здесь храм Усеченья Главы Иоанна Купалы

парит белизною над старым снесённым кладбищем –

крестильный мой храм. Как срослись имена в анаграмме!

Погосты, 2-ой и 13-ый, – сцепки и звенья.

В семейной ограде отцу и печальнице-маме

и к Пасхе цветы оставляю, и к датам рожденья.

Но здесь же легли, словно в Пушкинской строчке остались:

мудрец Потебня, Багалий, Пугачёв, Чичибабин…   

 

Действительно, накрепко срослись и переплелись имена в анаграммах, в стихотворных строках живых и мёртвых, в капиллярах и сосудах кровнородственных улиц. И Потебня с Багалеем, филологические светила родного университета Марлены, и друзья ее с прадавних пор, Борис Чичибабин и Лёша-Леонид Пугачев, талантливый актер, музыкант и художник, и вот уже с июня этого года сама Марлена, – все они остались на улице Пушкинской, словно и вправду воплотились в некой точно-прицельной, отыскавшей свои звуки и знаки без промаха, Пушкинской строке… В почти что провидческой, штрих-пунктирной улице-строчке. Здесь же и классик украинской литературы Пётр Гулак-Артемовский, здесь и прекрасные художники, пейзажист Сергей Васильковский и авангардист Борис Косарев. И ещё очень многие, дорогие, вернее, бесценные и незабываемые, – оставившие за собой эту уже последнюю пушкинскую прописку, в том числе и давний соученик Марлены по 82-ой харьковской средней школе, ушедший из жизни четырнадцатью годами ранее…

 

На улице Пушкинской, улице бывшей Немецкой,

студентки, плывущие с лекций, в упор волооки.

И отсветом зыбким от утренней «Казни стрелецкой»

чернеют их волосы, и розовеют их щёки…   

 

Это ещё одна строфа из мужских стихов, посвящённых роднящей нас символической улице и объединяющей нас потребности гармонии, которая, по моему глубокому убеждению, является и основным первоистоком этической стороны личности. И думаю, что о том же, о главном, звучат и стихи прекрасной женщины, любящей матери, верного друга своих друзей, слова подлинного человека добра и поэзии Марлены Рахлиной:   

 

А я вам дам напиться из колодца:

любовь и нежность – тоже ремесло.

Любовь и нежность – тоже ремесло,

и лучшее из всех земных ремёсел…

У ваших лодок нет подобных вёсел,

и поглядите, как их занесло!     

 

 

Сергей Шелковый

Август 2010