«Мир над тобою, свет мой песенка!»

Печать и PDF
Опубликовано: 
18 августа 2010

Я хочу рассказать о поэте удивительной судьбы, Марлене Рахлиной. Впрочем, удивительной эта судьба может показаться лишь тем, кто не грыз советских корок, кто на рассказы о десятилетиях немоты и исчезновений, о мокрой вате безвременья, куда лицом вниз падал думающий человек семидесятых, спрашивает, почему мы не обращались в полицию. У нас же ничто не может вызвать удивления, ничья судьба. Особенно, если человек жив.   

«И, может, так и нужно наперёд, чтоб жизнь была полна, а смерть – кровава…» . Никто не знает, что нужно. Никто не знает, что важнее – признание или немота, никто не видит их во времени. Я вовсе не хочу сказать, что запрет и забвение самоценны, что они «формируют» или же «убивают» творческий дар. Нет тут измерительных приборов – и нет ничего случайного.   

У Марлены Рахлиной вышло всего три книги стихов. Первая – в сорок лет, вскоре вслед за ней – вторая: две оттепельные веточки второй половины шестидесятых. А третья – два года назад. Со всеми «не вошедшими», отредактированными, с обрубленными строфами – и многими другими, поздними, ранними, вневременными. Время позволило сказать о себе – в полный голос:   

 

Не позабыть и не простить,

что сделал век мой, враг и враль:

горячей крови дал простыть,

апрель перевернул в февраль,

не только сосны – и дубы

ты переделал на гробы,

звон колокольный – на «звонок»,

а ворона – на «воронок» (…)   

 

Неведомая земля её поэзии – это не «возвращённая литература». Она, поэзия, все годы жила своей жизнью, с ростками новых стихов, «и начиналось рвдостью, и продолжалось болью, и завершалось памятью и лепетом навек, с великою надеждою, с великою любовью опять вставало солнышко, и снова падал снег»…   

И снова осень.   

Марлена – осенний поэт: не включила в свои книги ранних, до тридцати, стихов. То, что мы можем прочесть сегодня, – это чувства и мысли человека, знающего, какую он выбрал дорогу, и продолжающего идти. «От края до края мой путь по земле обозначен». Дважды: в пятидесятых – с родителями и в семидесятых – с друзьями Марлена Рахлина прошла сквозь испытание молчанием, сквозь искус отверженности, и снова судьба повела её по кругу, по всем кругам века, и всё пронзительней и прозрачней её строка, .всё чище голос, всё легче дыхание. «Как дегко я дурочкой, дуриком живу я, пряча в горле горя ком, рану ножевую…»   

Что такое путь поэта? Согласно цветаевскому определению, Марлена Рахлина – поэт с историей. Почему ей выпало это – «поэт» - вне нашего разумения. «И ручки коротки у нас, и тайна велика». А вот история, она же – путь, наверное, всё-таки исследуема и существует во времени, Трагедия поколения «людей новой формации» – Марлениных родителей и трагедия её собственного поколения молчальников – вот столбы-указатели этой дороги.   

 

Когда весь путь – огнём и прахом,

гляжу я в прошлое со страхом,

как в лестничный пролёт.

Быть может, всё, чьё имя «Было»,

С обратной, непонятной силой

свет – от порога до могилы -

на жизнь мою прольёт?   

 

Ах, какие тут звёзды светятся! И откликается Абрам Терц, Андрей Синявский, с которым когда-то, через своих подруг, его однокурсниц, познакомила Марлена Рахлина своего друга Юлия Даниэля: «Не говорю за других, но собственному гороскопу я не перестаю радоваться. Я родился под созвездием: «Сталин – Киров – Жданов – Гитлер – Сталин. И ничего другого.». (Абрам Терц. Спокойной ночи. Париж, 1988).   

Город Харьков, где живёт Марлена Рахлина, славен среди прочего и тем, что когда в 80-м году по пути следования московской Олимпиады оказалось здание тюрьмы, той самой, куда, узнав об окончании следствия, поспешил брат Марлены, чтобы вручить родителям последнюю передачу, а, может, напоследок повидаться (да опоздал: их уже увезли в Воркуту!), – вот на этом здании, на глухой стене, нарисовали… окна. Дабы не устрашать. Иностранцам такого не понять, куда им. И всё же это была большая удача:: в тридцать шестом переехать из Ленинграда, где до поры текла счастливая, как в фильмах Александрова, жизнь партийных работников: с распределителями, санаториями, «Базой пятого дня отдыха» и прочими приметами в лагерной мерзлоте схороненного времени. Ведь они остались живы, родители Марлены, «киндерлах» нищих местечек, комсомольцы и коммунисты 20-х, строители нового общества, выпившего их жизни подобно уэллсовским марсианам. Их тогда даже не арестовали (отложили на полтора десятка лет). Только исключили из партии.

  

Вот моё изгаженное детство,

тёмное, подпольное моё…

Харьков. Навсегда чужое место…

Ленинград возлюбленный затих…

Летний вечер… В доме ждут арестов:

«Почему ж не «нас», уж если «их»?   

 

Всю войну рвались родители на фронт – показать свою преданность. Странное это слово – «преданный»: и тот, кто верен, и тот, кого предали… Разговор родителей Марлены в 42-м (из воспоминаний в пересказе её брата). Мать закончила курсы медсестёр, хочет уйти на фронт:   

 

– Я хочу, чтобы мне поверили!

– Но у тебя же дети!

– Зачем детям такая мать?   

 

Кино, скажем мы. Литература. Анатолий Рыбаков с Борисом Васильевым. Но ведь это чистейшая, горящая, как кремлёвские звёзды, правда. Сомневаться в искренности этих людей, смеяться над ними – значит даже не попытаться понять, в чём была трагедия миллионов – вера без Бога, ставшая в наши дни темой публицистики. Именно так всё и было.   

…Война, эвакуация, голод, рабочая карточка Марлены в химической лаборатории в Златоусте, подруги и, конечно, Пушкин и Алексей К. Толстой, Горький и Некрасов и свои первые стихи, впрочем, без попыток напечататься. Хватало одобрения близких, сверстников, взрослых. В 1944-м, вернувшись в Харьков, Марлена поступает на филфак университета. Там она взрослеет по-настоящему. На смену ощущению «не такая, как все», связанному со многим: и потерей родителями партийности, и своим еврейством, особо, правда, не осознававшимся (однако с любимой подругой, сказавшей осенью 41-го, что евреи плохие и жадные, рассталась без сожаленья), и с верой в Бога, неведомо откуда пришедшей ещё в отроческие годы, – пришло утверждение себя. Оно далось нелегко.   

Казалось, что испытания позади, а на самом деле они только начинались… Что для нас, родившихся после войны, это время – конец сороковых?! Имеем ли мы право оценивать радость, овладевшую оставшимися в живых в ту пору? Сумасшедшую радость, и сумасшедший страх, и сумасшедшую слепоту? Можем ли мы сейчас сказать, что хлебнувшим ветер свободы людям не дали опомниться? Каково было в повседневности чувствовать, что пьяный победой и кровью вождь вновь раскручивает колесо? Ничего мы не можем знать – только слушать, читать и не судить никого. Стихов Марлены той поры не осталось… *   

На филфаке она встретилась с человеком, чьё имя сейчас хорошо известно думающему читателю – Борисом Чичибабиным. Их знакомство началось стихами, выдержав бессмысленный груз времени, лагеря, смену героев, разбросанность по разным жизням. Это – живое, существующее и сейчас, и негоже выносить определения и оценки, словно критику цитрировать вместо самого произведения. Так уж сложилась эта дружба, что благодаря ей Марлена Рахлина на себе ощутила взор «Недреманного Ока» (выражение поэта). В июне 46-го Чичибабин был арестован.   

Пришла пора одиозных ждановских постановлений. Каждой творческой организации надлежало немедленно выполнить план по выявлению «ахматовшины» в своих рядах. Марлена Рахлина, подруга «проходимца Чичибабина», дочь беспартийных большевиков, осмелилась заявить на комсомольском собрании, что ей не в чем каяться. Более того, встать и уйти посреди собрания – пора, мол, на занятия в литстудию при Союзе писателей. Неслыханно, что и говорить. Правда, лозунг «прекратить рахлинизм на факультете» долго не прожил, но славу принёс. Боже, какой смешной, наверное, казалась эта слава рядом с собственной жизнью, на которой уже ткалась, заплеталась паутина.   

О, имена и фамилии филфаковцев! Иосиф Гольденберг, Юрий Финкельштейн, Лариса Богораз, Юлий Даниэль, Марк Богуславский, Владимир Портнов… Преподаватели – Розенберг, Каганов, Финкель… Чьи-то имена известны ныне миру, чьи-то – лишь узкому кругу. Но каково же им было говорить о русском и зарубежном – тогда, ведь каждое слово могло быть истолковано против! 

По распределению Марлена попала в деревню. Летом 50-го арестовали её родителей. По старому обвинению (показали перечёркнутый ордер 37-го). За то же, за что исключили из партии. «Ой, гевалт, погром!» - закричала пришедшая прямо с улицы в обыск бабушка. «Она привыкла к еврейским погромам», – добавила Марлена.   

ОСОБЛАГ: Воркута и Мордовия… Заключённым родителям переписываться между собой было нельзя – дети пересылали написанные родителями друг другу письма по назначению. И попытки добиться свиданий, и бедные, на гроши, на распроданное собираемые посылки, и полная изоляция в деревне – после полных жизни лет учёбы. Рядом не было никого. Так взрослела душа.    

Отрывок из воспоминаний Марлены Рахлиной: «…именно одиночество перед лицом беды, которое я переживала без помощи, поддержки и сочувствия, сделало меня тем, чем я стала. …Только так укрепляются люди: через самих себя, через свои потери и находки, преодолевая самостоятельно не преодолевшую их жизнь. Ведь в ней всегда так: кто – кого. И если только я – её, то, похоже, это утверждалось именно тогда».   

После отработки в деревне Марлена вернулась к брату и бабушке, выселенным из ведомственной квартиры в десятиметровую комнату в коммуналке. Стучать к ним было семь раз. Для верности отсчитывались дни недели: до воскресенья.   

До воскресенья! До светлого дня! В марте пятьдесят третьего Марлена плакала, как все. А когда грянул Двадцатый съезд, перестал стучать метроном, вернулись, чтобы через год-другой умереть дома, родители, у Марлены уже были сын и дочь. За эти годы она поработала в школах Берестовеньки, Белополья, Рогани. Родителей реабилитировали. Вскоре умер отец. Мечта матери, ради которой она была готова пожертвовать всеми и всем, сбылась: она снова в партии. Стала даже персональной пенсионеркой. Тенью, нелепым пришлецом оказалась она на «новых» партийных собраниях.Чужим был мир, и дочь жила и чувствовала – по-другому, никому ничего не простив. «Слова, которыми вы лгали, мы сроду больше не кричим».   

С 50-го по 57-й Марлена Рахлина не писала стихов. Как поэт она, по собственному признанию, сложилась к сорока годам, в оттепель, когда появилась возможность дышать. В 65-м выходит первая её книга, 35 страничек, «Дом для людей», Разные там стихи, но дух времени! Казалось, всё можно исправить, и вот – заживём!   

 

А может, в том-то и дело,

Чтоб чёрное сделать белым,

Чтоб грязное сделать чистым,

 

И лживое сделать честным.    Новостройки, смена времён года, школа, первые детские слова, личные переживания – всё вплетается в песню радости и боли, которая и есть существование поэта на Земле. Это очень мирные стихи, от «мир» – покой, и от «мир» - наша Земля, наше время:   

 

Мир над тобою, свет мой, песенка,

мир над тобою, доброта!   

 

И всё-таки. В стихах, посвящённых Чичибабину, Марлена Рахлина посмеивается над собой, она слишком хорошо знает цену своей наивности, отчаянному своему оптимизму: «…Учу свою наивность лететь, глядеть, сжигать мосты, всё понимать, всё знать, всё вынесть»…   

Она, меж тем, жила. Ходила на работу, растила детей, меняла одну коммуналку на другую. Продолжала писать. Семидесятые для неё начались в 65-м, с процесса Даниэля – Синявского. Двадцать два года прошло, прежде чем увидела свет книга стихов, достойная её поэтического дара. Что же происходило все эти годы, почему, в отличие от пятидесятых, когда ничего не писалось, в семидесятые уже «только» ничего не печаталось?   

Рмскну предположить, что проблема личности в обществе, столь великолепно препарированная всеми диктатурами мира, проблема, сокрушившая Марлениных родителей, к концу жизни окончательно растерявшихся при виде гибели кумира, для поэта Марлены Рахлиной окончательно решилась в пользу личности, её права на свою жизнь и свою позицию. И если 50-е были годами отчаяния и слепоты, мёртвыми годами, то 70-е – это время позднего, горького, окончательного прозрения. Личной ответственности. Личной судьбы. Личной расплаты. К моменту выхода второй книги она уже была одиозной фигурой, уже три года прошло, как был осуждён её друг Даниэль, уже вызывали её, как на работу, в КГБ – для «воспитательных- бесед». Друзья – кто уезжал, кто становился узником, а она писала, без надежды быть услышанной. Началось безвременье.   

 

Ведь что вытворяли! И кровь отворяли,

и смачно втыкали под ногти иглу,

кого выдворяли, кого водворяли,

а мы всё сидим, как сидели, в углу.

Любезная жизнь! Ненаглядные чада!

Бесценные клетки! Родные гроши!

И нету искусства – и ладно, не надо!

И нету души – проживём без души!  

 

Я подхожу к таким строкам, таким стихам, каждое из которых – сгусток времени, боли, вины – вины, несомой ежечасно. За уезжающих и остающихся, за лагерников и молчальников, за всех предстоящих и молящихся «в родном Содоме»« – «на кладбище, от всей вины своей осолоневшем».   

«Ну, а мы-то живём – не чирикаем: кормимся кислым и терпким, обнимаемся, греемся, терпим, находим, что можно терпеть. Ненавидим – и терпим, надеемся, веруем, любим и терпим, выбираем – любить и терпеть, навсегда разучаемся петь».   

Тогда же она пишет «Одна любовь – и больше ничего», где позиция высказана предельно чётко: «вам – драться, им – ломать, а мне – любить». Ах, вся беда в том, что невозможно любить, когда воздуха нет…   

 

Дятел тук да тук посреди дорог,

Моё имя тук, моё отчество.

Помоги мне, Дух, помоги мне, Бог,

Полюбить своё одиночество!   

 

Больше я ни слова об этих стихах, «кастрюльных», как некогда называла Надежда Мандельштам листки и листочки, хранимые ею в кухонной утвари – чтобы не нашли. Желающий прочтёт, благо есть, где. За них заплачено годами молчания, потерей близких, и не нам подводить итоги. Другое, другое меня потрясает и приводит в несказанное изумление: как человек умудряется остаться собой, не стать загнанным волком, как всё крепнет в этом человеке любовь и вера? И боль за близких, их боль и, всё равно, предопределённость и единственность своей судьбы? Если б я знала, как ответить на эти вопросы, если б я знала, почему – чем дальше, тем кристальней голос, тем неповторимей интонация.   

Не знаю… Поэту, а также читателю вольно со мной не согласиться. Любить больше те или иные стихи разных лет. Например, шуточные или совсем невесёлые – о немыслимом, невообразимом совковском быте, которого пришлось вдосталь хлебнуть. Обманная, двойная эта тема, есть тут «и поэмы нея начинаю, а стираю бельё да сушу». Есть и: «как я в рай однажды въеду на том чёртовом коне, чьё дурное имя – Быт». Потому что исполнять свой главный урок – для Марлены Рахлиной жить в жизни, здесь и сейчас.   

Марлена Рахлина живёт в Харькове. Год от года в её стихзах всё больше света. Этот свет – преображённая боль, преображённая жизнь со всеми её муками и радостями. Этот свет белый, и внутри его все цвета сияющей. сердце пронзающей радуги.   

 

Я стою у ворот, я стою и молчу у порога.

И шумит, и орёт, и поёт за спиною дорога.

С неба падает снег – упадает, взлетает и тает,

под ботинками грязь разлеглась… Ни на что не хватает

моей жизни, столь долгой, что ей ни конца, ни начала

не придумать и не угадать – как бы я ни кричала.

Потому не кричу, а молчу – и стою у порога,

за который ушло, уплыло, улетело так много,

за которым начало, конец и уставшая сила,

за которым терновый венец (я его не носила),

за которым вся правда, враньё и томленье пустое,

за которым величье моё – но его я не стою.   

 


* Автор статьи, так же, как и брат Марлены, предоставлявший О.Рогачёвой сведения и материалы для её статьи, не могли на тот момент знать: вскоре стихи, о которых речь, обнаружатся у отдельных лиц и в архивах МГБ – КГБ, что позволит собрать и выпустить книгу: Марлена Рахлина, Потерявшиеся стихи. Харьков, «Фолио», 1996.   

Автор выражает признательность Ф. Рахлину за предоставление материалов. Использованы стихи из книг: М. Рахлина. Дом для людей. Харьков, 1965. Маятник. Харьков, 1968. Надежда сильнее меня. М.: 1990.