Леонид Андреев: страница 3 из 3

Публикатор: 
Опубликовано: 
18 августа 2011

12.

Из громадного бесчисленного толстейшего своего лексикона Леонид Андреев особенно облюбовал несколько слов, сроднился и сжился с немногими.

«Загадочный», «таинственный», «зловещий», «грозный», «неведомый», «непознаваемый», «непонятный» – вот, в какие эпитеты влюблён Л. Андреев.

«Тайна», «бездна», «загадочность», «рок», «проклятие», «судьба» – вот, что тянет к себе его перо, его внимание, его мысль.

«Неведомое чудовище» («Царь-голод»)

«Слухи темны и страшны» (т. II, стр. 292)

«Все стреляют в темноту долго, целыми часами в безмолвную, безответную темноту» (ibid. – 288)

«Увидел зоркую темноту ночи, таинственную и живую» (ibid. – 286)

«А это вы понимаете? – таинственно спросил он» (т. II, стр. 258)

«И сразу замолчали, уступая непонятному». «Мир таинственных явлений и глухих пасмурных теней» (стр. 244)

«Тяготел суровый и загадочный рок»

«Проклятый неведомым проклятием»

«Не замечал той зловещей и таинственной преднамеренности, с какою стекались бедствия» (т. II, стр. <?>)

И т. д. И т. д.

И это не только в существительных (определяемых) и в их эпитетах (определяющих). Это и в любви к скрытому и, значит, таинственному, которая у него выражается в неопределённом употреблении неопределённых же местоимений: «кто-то», «что-то», «какое-то», «некто» (в сером).

«Что-то зловещее горело большим и красным огнём» (т. II, стр. 284)

«Грозил кому-то и снова плакал»

«Что-то вспомнил» (ibid, 207)

«Снаружи было действительно красиво, но внутри создавалось что-то беспокойное, неопределённое, раздражающее» (ibid, 209)

«Тревожно, как какая-то близкая, но несознаваемая опасность» (ibid, 209)

«Просыпалась грустная любовь к кому-то… вспоминался кто-то» (ibid, 213)

В пристрастии к среднему роду, к «оно», к угрожающему «это».

«Оно шло на нас с этих тёмных, загадочных, чуждых полей» (ibid, 244)

«Оно делало его мрачным, призрачным, зловещим, угрожающим какою-то бедою, намекающим на какое-то страшное преступление» (ibid, 209)

«Все мы, сколько нас ни было, почувствовали это» (244)

«Моим голосом говорят неведомые они» (т. II, стр. 51)

«Но оно молчало. Оно уже не хотело» (ibid, 46)

К умышленно непонятным и в своей непонятности пугающим диалогам:

– Там кто-нибудь есть? Кто там?

– Нужно, чтобы было открыто.

– Как это глупо. А если оно войдёт?

– Нужно, чтобы было открыто.

– Как вас зовут?

– Не знаю.

(ibid, 201)

Недаром и в «Мысли» Керженцеву из всех рассказов его убитого друга нравится один: тот, в котором он близко подходит к области неразведанного.

Это – рассказ «Тайна».

 

13.

Непонятная и загадочная для других, душа Л. Андреева непонятна и загадочна для него самого, – тёмная, будто окутанная мраком, ночная душа редкого и огромного художника.

Я не верю, чтобы Л. Андреев только ставил вопросы, – этот ряд философских задач, на которые в «отделе ответов» всегда был только один ответ: «Ответ неопределённый».

Я не верю, чтоб вообще мог быть такой задачник, который только задаёт, а решать не может, и знаю, что у Андреева на большинство вопросов, – встающих в его книгах окутанными пленительной неясностью и дразнящей сугубой сложностью, – найдутся и есть ответы, и что эти ответы ясны и точны, и что ясными и точными образами и словами, положениями и характерами он мог бы их передать и читателю.

Но Л. Андреев скрытен. Но у Андреева есть жестокая и ревнивая любовница – тайна, странно и властно захватившая в свои тиски его тёмную душу, и Андреев служит, как раб, невольник и обожатель этой богине-палачу, властительнице и возлюбленной.

Даже тогда, когда ему очень хорошо известно, откуда пришёл и в какую новую даль уходит его герой, Л. Андреев предпочитает верить, что он ушёл «в тёмную даль» и пришёл «откуда-то».

Даже тогда, когда можно было бы совсем просто указать на предшествующий момент самоубийства поповны в «Молчании», Л. Андрееву кажется лучшим и более подходящим населить таинственностью жизнь этой поповны и накинуть чёрный флёр неизвестности на всё предшествующее самоубийству.

Словом, если ясно настоящее, нужно сделать тёмной далью будущее.

Если ясен конец и факт, нужно спрятать в ночную тьму прошлое.

Из трёх дней – завтрашнего, сегодняшнего и вчерашнего – один, во что бы то ни стало, должен быть обращён в ночь.

В художественном восприятии Андреева всегда неизбывно присутствует элемент маниакальности.

Если бы речь шла не об исключительном художнике, а просто о человеке, можно было бы это тяготение к ночным теням и тьме и мраку диагностировать как манию преследования.

И все эти загадочные задания, эти философские проблемы, давящие и пугающие, пришли к Андрееву не извне, а изнутри.

Он, как очень хороший, очень вдумчивый и очень искусный виртуоз-математик, тяготится излишеством данных в задании.

Ему дают: x+2=5.

Но это задача для детей младшего возраста, для средней, слишком средней школы ума.

И Андреев усложняет: x+y=5.

Но и тут есть одно известное.

И тогда:

X+y=z!

Не угодно ли решить? 

 

14.

Вот Василий Фивейский. Простой деревенский священник, пытающий вечность и тайну смерти, смиренный и несчастный поп в роли богоборца, – кто поверит, что в этом трагедия наших русских или французских, греческих и немецких Фивейских?

И так ли уж верно, что это трагедия автора? Как и везде, здесь не трагедия героя и не трагедия писателя, а загадка и задание, выдвинутые андреевской мыслью.

Тех трагедий, о которых Андреев пишет и которыми он пытает и тревожит нас, – его влюблённых и счастливых читателей, – нет ни в нашей жизни, нет и в его жизни, но это цепь, которой Андреев связывает себя со своей ужасной любовницей, это его брачные с ней узы, и знаменательнее всего здесь андреевская почтительная и вместе радостная верность ей, верность, длящаяся уже столько испытанных лет.

Мир и жизнь не так таинственны, как об этом пишет Л. Андреев, и не так темны и непонятны, как ему хочется. Сердцу его они ясны и близки. Но с этим не желает или не может примириться его упрямая мысль.

От сердца его идёт свет, но его тотчас тушит ум, и, как свеча в бездонной пустыне ночи, этот огонь не освещает и не побеждает мрака, но, как в пучине, всякий раз тонет в нём.

Только мысль может быть так изобретательна, чтобы не оставить ничего без вопроса и населить весь мир скорбями и тревогами, как это сделано у Леонида Андреева. Если бы этот вдохновенный сгущённый ужас шёл от сердца, Леонида Андреева самого пришлось искать на кладбище.

Но сердце его не угнетено. И вот, почему, – какие бы страхи ни рисовал он нам, мы никогда не теряем бодрости и никогда же не перестаём её чувствовать у самого автора.

Ум нас пугает, страшит, грозит нам и строит ковы. А кто-то бодрый, славный и молодой тихо нам шепчет: «не верьте».

Из-за Леонида Андреева никто не покончит с собой. А из-за Толстого сам Л. Андреев пробовал кончить с собой и трижды покушался на самоубийство.

Это оттого, что сомнения ума будят только мысль, действительные трагедии сердца рождают столь же действительные трагедии жизни.

Первое ломает миросозерцания. Второе ломает существования.

Пессимистом Леонид Андреев мне не казался никогда. Ни одной минуты я не считал его проклинающим жизнь, её ненавидящим или отрицающим.

Сколько бы последовательных и упорных усилий он не употреблял, чтоб уверить в этом меня, его читателя, я оставался при моей вере в жизнь и при убеждении, что так же, как я, верит в неё и Л. Андреев.

И вижу теперь, что не заблуждался.

 

15.

Редко критику улыбается счастье быть точно, почти математически, доказательным, и эта улыбка на меня взглянула с заключительных страниц, казалось бы. Мрачнейшего и безнадежнейшего «Царя-Голода».

Вы помните «поражение голодных», и эту «пустынную, бесплодную местность», и на неровном бугорке большую длинную старую пушку на высоких колёсах: опершись на неё, лицом туда, куда обращено её жерло, неподвижно возвышается Царь-Голод, а перед её жерлом, теряясь в густых сумерках, лежат трупы убитых. Это голодные.

И если б нужно было остаться мраку, если б побеждённые безмолвно продолжали лежать и шумно праздновали, веселясь и ликуя, свою радость победители, нарастающему отчаянию была <б> поставлена последняя точка. И надорванная, разочаровавшаяся, погружённая во тьму неверия душа отчаявшегося пессимиста опустила б пред нашими глазами железный занавес неверия там, где порвались навсегда нити последних надежд на последнее героическое усилие: борьбу.

Но, «толкаясь, падая, сбивая с ног рыдающих женщин, с диким воем убегают победители.

– Мёртвые встают!

– Мёртвые встают!»

Если это пессимизм, то он нелогичен, если это логично, то это не пессимизм.

И потому что это, действительно, логично, у нас и логичный вывод: мысль Андреева, – настоящий автор его ужасов, – не решилась довести своё теоретическое отрицание до конца, и этот момент её нерешительности учло сердце, его бодрость, его вера, и опять-таки потому, что Л. Андреев никогда не был, несть и не будет жизнеотрицателем, пессимистом и певцом больного, тягостного, безнадёжного отчаяния.

Но откуда бы ни исходила андреевская «мания преследования» – она самый любопытный момент его творчества. Самый интересный вопрос: кто же, наконец, этот преследователь? Какой страх внушил эту «манию»?

Михайловский уверял, что страх жизни и страх смерти.

И ошибался.

Никакого страха смерти у Андреева нет. Тот настоящий трепетный страх её, который глядит на нас своими мертвенными глазами со страниц, например, Толстого, Андрееву незнаком и чужд. Умирающий Иван Ильич у Толстого понял, что он пропал, он «барахтается в чёрном мешке», «как приговорённый, бьётся в руках палача-смерти», употребляет «все усилия борьбы», но «ближе и ближе становится к тому, что ужасало его», и «испытывает мученье», потому что «всовывается в чёрную дыру». Его крик («У-у-у-у!») – пугающий, животный, наводящий смятение и ужас. Тут, действительно, страх смерти.

Ничего подобного у Л. Андреева. Его герои умирают легко, даже красиво. И если случайности спасают от мук и страха смерти его Николая Дмитриевича («Большой шлем»), его Фивейского, то Человек в «Жизни» смерть встречает и гордо и радостно: «встаёт, выпрямляется, закидывает седую, красивую, грозно прекрасную голову и кричит неожиданно громко, громко, призывным голосом», потом «падает на стул и умирает, запрокинув голову».

Разве это страх?

 

16.

То же самое и в «Семи повешенных».

Вот поэма страха перед страхом смерти, а не самого страха её.

«Разве я так боюсь смерти?» – задаёт себе вопрос приговорённый министр. И объясняет: «Не смерть страшна, а знание её; и было бы совсем невозможно жить, если бы человек мог вполне точно и определённо знать день и час, когда умрёт. А эти дураки предупреждают…» Его пугает призрак наступающего страха и своё волнение он формулирует как настоящий андреевский герой: он, призрак, «не уходит, потому что это моя мысль».

Герой Андреева, он не может тут же не вспомнить о любимой гостье своего творца, – той случайности, которая исцелила от этих страхов столько андреевского народа: «может что-нибудь измениться; может явиться неожиданная случайность».

Трагизм переживаний министра не в возможной, но, в сущности, уже предотвращённой смерти, которая для него опять далека и неизвестна, а исключительно только и всего лишь в том, что «потревоженный страх смерти расплывался по телу», что в душе родился страх перед этим смутным страхом.

И приговорённые, – революционеры, грабитель и убийца, мужчины и женщины, -- боятся только наступления страха смерти, а не самой смерти, которая неизбежна и которую большинство из них благословляет, как подвиг, высшую радость и завидную долю, которую они принимают без сожаления и колебаний, решительно и твёрдо. Самое невыносимое для Сергея, как и для Каширина, было одиночество в тюрьме, но и это опять-таки только потому, что одиночество могло родить страх, что творец призраков – одиночествующая мысль.

Наученный и искушённый её опытом, всегда во власти своей мысли, ею мучимый, ею вдохновляемый, Л. Андреев научил нас и заставил своих героев бояться только её, – этой мысли.

Надо быть исключительной, чрезвычайной веры в могущество этой мысли, чтоб допускать, будто одной её силой могла создаться смерть Сергея Петровича, жизнь Василия Фивейского, трагедия Керженцева, различие существований героев «К звёздам»: такую, будто бы решающую, роль в наших жизнях играют наши миросозерцания!

    

17.

Едва ли.

И лучшее доказательство тому сам Леонид Андреев, ибо всё, созданное его мыслью, всегда будет для нас ниже и дальше того, что создала его прекрасная, неповторимая, нежная и радостная, благословившая мир и солнце, и «яблоню белый налив», творящая и подвижная, всевидящая душа редкого таланта. И потому «Бездна» нам ближе, чем «В тумане»; «Жили-были», чем «Рассказ о Сергее Петровиче»; «Савва», чем «К звёздам»; «Вор» для нас дороже и интимнее «В. Фивейского», а «Семь повешенных» радостны, как большое счастье, как солнце, как золотой дождь.

Есть сила, которая для искусства и в искусстве, выше мысли, её надуманности и её искусственности, и её хитрых и запутанных путей.

 

… И Андреев напрасно отдал свою душу этому новому дьяволу современности.   

 


Пётр Пильский. Критические статьи. Том 1. СПб.: Издательство «Прогресс», 1910. – С. 1 – 40.

Републикуется впервые. © Подготовка текста Наталья Тамарович, 2011.

Страницы