Духовенство в 1812 году: страница 4 из 6

Публикатор: 
Опубликовано: 
25 февраля 2012

 «Священник Никифор Мурзакевич», – сказано в постановлении палаты, – «кроме подносу им Наполеону просвиры, также в другом ни в чём не доказан, и по сделанному, по предписанию палаты, смоленским полицейским правлением исследованию оказалось: он, Мурзакевич, во время нашествия в здешний город Смоленск неприятеля, находился при раненых российских офицерах и солдатах с повешенною на шее его иконою Божией Матери, и в то же самое время, при разломании неприятелем архиерейского дома и ризницы, оную избавил от грабежа и оставил всё в целости. А при выгнании неприятеля из Смоленска, когда вознамерились и Одигитриевскую церковь также разграбить и снять колокола, не допустил и до оного, за что был бит, дран за волоса и бороду.

В подносе же вышеописанной просвиры, почесть можно, последовало не по чему иному, как из одной робости, и тогда, когда он нёс для больного мещанина, по зову коего шёл исповедовать и причащать его; за что и следовало бы сделать с ним по подсудности по правилам церковным, какое-либо положение здешней духовной консистории, но, вменяя ему вышеописанное и запрещение священнослужения и удаление от церкви с начала производства о сем дела, – также оставить свободным».

До решения уголовной палаты все подсудимые оставались без мест и без содержания. На представление епископа Иоасафа последовал 8 июля 1814 года указ Синода, <«>чтобы бывшим подсудимым было разрешено священнослужение, и они были немедленно определены по церквам по усмотрению Иоасафа». Таким образом, 26 июля 1814 года о. Никифор Мурзакевич опять оказался настоятелем Одигитриевской церкви, по которой и свековал остаток своей печальной и трудовой жизни. «Страдания, вынесенные им за это время, оставили на душе его тяжёлый след. Хотя страсть к книжным занятиям и не угасла в нём, и, окончив «Евангельскую историю», он в 1815 году принялся за составление «Жизни апостолов Петра и Павла», но прежней бодрости и ясности душевной он уже навсегда лишился». Кое-какие радости приходили к нему, но всегда – от светских людей и никогда из своего сословия. Ужас свой к последнему о. Никифор выразил тем, что – «желая быть независимым в судьбе своих детей от духовных собратий, он всех почти своих сыновей направил по светской службе…» О. Никифор Мурзакевич скончался 8 марта 1834 года на 62 году жизни.

Где было остальное смоленское духовенство? Биограф Мурзакевича отзывается о том весьма определённо: попряталось по углам. «Иначе поступали многие священники, переодевавшиеся в крестьянскую одежду и приходившие в Смоленск на базар для покупки припасов. Их выдавала робость и неуверенность всех движений, которая давала повод французам заподозревать в них переодетых казаков и причинять им неприятности…»

Духовенство Можайское и Рузское скрылось лагерем в лесу около села Казанова (в 15 верстах от Волоколамска). «Духовенство, собравшееся в Казановском лесу, на первых порах не бедствовало, жило даже весело, так как припасов свезено было довольно, было что поесть и попить, а погода стояла тёплая. Беда настала для Казановского лагеря, когда наступили холода: в нём появился тиф. С уходом неприятеля, лагерь разошёлся, но насельники его не спаслись от тифа: все потом переболели им, и много народу от того умерло» (С. Уклонский).

Понятно, что здесь эта робость и прятки – результат шкурного страха. Но и там, где его не было и не могло быть, безучастие духовного сословия к событиям 1812 года поразительно. Словно дан был пароль: не мешаться в войну, это дело светское, а не наше. До таких мелочей, что в 1813 году духовная цензура отклонила от себя рассмотрение присланного из Казани патриотического стихотворения (Котович, 21). В высокой степени любопытно и характерно то обстоятельство, что в то время как в светском обществе Наполеоновы войны вызвали настроение романтических воспоминаний об аналогических эпохах русского прошлого (Озеров, Крюковский и др.), и в литературе, публицистике, даже в официальных актах воскресли имена Димитрия Донского, Пожарского, Минина, – духовенство не ответило на это движение. Обратите внимание на синодальный акт, приведённый в начале моей статьи. Казалось бы, как в воинственной прокламации, исходящей от главенствующего органа духовного сословия, не вспомнить Авраамия Палицына, Гермогена, Дионисия, в эпоху Смутного времени, или, тем более, героев Мамаева побоища, Пересвета и Ослябю? О них, однако, ни звука, – словно умышленно. Припоминаются какие-то, ничего не говорящие народу, левиты, а собственные монахи-патриоты замолчаны. Между тем, необходимость подобных напоминаний очень понимал, например, такой патриот из патриотов, как гр. Ф. В. Ростопчин. Неуклюжесть, с которою он, как мы увидим ниже, сделал одно такое напоминание, показывает, что он не посоветовался в этом случае с каким-либо духовным лицом, потому что любой священник мог избавить его от допущенной им смешной ошибки. То, что человек, стремившийся сосредоточить вокруг себя все патриотические силы Москвы, не имел помощника и советника из духовенства, – это ли ещё не изумительное явление?

Не думаю, чтобы оно было случайным и нечаянным. Скорее можно видеть в этом отчуждении от духовенства акт недоверия к церковникам со стороны вельможи, каждый вершок дворянина которого Наполеон пугал, главным образом, как Пугачёв, и который на всю Отечественную войну смотрел сквозь призму пугачёвщины (См. мой очерк «Наполеон Пугачёв»). Утвердившись на этой точке зрения, Ростопчин не мог забыть, что в пугачёвщину громадное большинство духовенства в восставших областях приняло сторону самозванца [1]. В последнюю четверть XVIII века правительство держало духовенство настолько в чёрном теле, что за судьбы его находили нужным вступаться, из человеколюбия, даже лютеране, вроде гр. Сиверса. Знаменский («Приходское духовенство в России со времени реформы Петра») справедливо находил, что в Екатерининский век такое правительственное отношение к духовенству создавалось отнюдь не небрежностью, а системою. «Философский взгляд на духовенство», руководивший Екатериною, высказан Болтиным, который с откровенностью утверждал, что в невежестве и материальной бедности русского духовенства спасение России от клерикального господства, столь гибельного для благосостояния и просвещения стран католических. От клерикализма это циническое средство, может быть, и помогало, но оно шло вразрез с намерением создать из духовенства второе сословие государства – привилегированный и образованный класс, плотину власти против беспокойных движений «подлого народа». Очень естественно, что, несмотря на пышные указы, вроде изданного в 1767 году, духовенство, которое, по энергическому выражению гр. Сиверса, «умирало с голоду», весьма плохо облагораживалось, т. е. весьма мало расходилось с подлым народом в общих интересах и общих горестях и не сближалось с благородным классом давивших его дворян и чиновников. Несмотря на угрозы кнутом и каторгой, крестьяне не переставали подавать челобитья на помещиков и после 1767 года; челобитья эти по-прежнему писались и подписывались за неграмотностью челобитчиков их духовными отцами и другими членами приходских причтов. Вследствие этого многие духовные лица подпадали суду и подвергались строжайшему осуждению и несчастиям. В 1781 году вышел новый указ, подтверждавший указ 1767 года; его велено публиковать всем священно- и церковнослужителям со строжайшим запрещением писать и подписывать крестьянам их жалобы на владельцев; со всех ставленников при поставлении в церковные должности велено брать в слышании и исполнении его особые подписки.

Участие духовенства в крестьянских волнениях обнаружилось и в следующее царствование Павла Петровича и сильно озабочивало правительство. «По происшедшим в некоторых губерниях ослушаниям крестьян противу своих помещиков», – говорилось в указе 1797 года, – «оказалося, что многие из священников и церковнослужителей, вместо того, чтобы по долгу их, правилами церковными и Регламентом Духовным предписанному, наставлять прихожан своих благонравию и повиновению властям, над ними поставленным, сами к противному сему подавали повод». После наказания виновных прежние указы касательно этого предмета были подтверждены вновь в 1797 и 1800 гг. В конце Павлова и начале Александрова царствования правительство поняло, что указами, обращёнными к нищим, которым нечего терять, много не успеешь, и принялось «возвышать» сословие. Начались любезности: отмена телесного наказания, усиление штатных окладов, учреждение наград и отличий (скуфья, камилавка, митра, ордена), льготы от некоторых сборов и повинностей, и – наконец, затея общей экономической реформы, которую должна была провести в жизнь синодальная комиссия духовных училищ. Оборотною стороною медали было систематическое разобщение сословия с народом: в 1797 году уничтожены были приходские выборы членов клира, что, конечно, обращало их отныне из общественно «излюбленных людей» в правительственных чиновников церковной службы. Правительство выиграло в этой последней мере, но те его меры, которыми оно хотело облагородить духовенство и улучшить его общественное положение и материальное состояние, помогали очень медленно и плохо. Сословие бедствовало по-прежнему и терпело жесточайшие притеснения от дворянства и чиновников, т. е. опять-таки от дворянства. Коснувшись этого неистощимого предмета, – говорит историк «Приходского Духовенства», – мы могли бы представить множество примеров, какие тяжкие, но безнаказанные обиды приходилось духовенству терпеть от этих героев крепостного права, в каком унижении оно было по милости их даже в очень недавнее время, при поколении, которое и теперь ещё не сошло в могилу, как господин драл причётников, а подчас и священнослужителя на конюшне, трактовал их наряду со своими лакеями, в награду дьякону за громкое многолетие давал полный сапог вина и т. п. В самом 1812 году полковник Ж. закатал в бочке до смерти священника (даже не своего приходского) за то, что злополучный поп осмелился, проезжая мимо его дома, не поклониться ему, когда он сидел с гостями на балконе. Известный Лоскутов в Верхнеудинске преспокойно выдрал плетьми протопопа Орлова. Вмешательство светских властей в церковное управление продолжало быть беспредельным. Словом, в момент Наполеонова нашествия духовенство имело все данные, чтобы быть недовольным, и первенствующее сословие, которое его теснило, сознавало виноватою совестью, что, действительно, довольным оно быть не может. И те, кто помнил, как недовольство духовенства отразилось в народе в пору пугачёвщины и крестьянских беспорядков при Павле, естественно трусили теперь, не оказалось бы оно крамольным и при Наполеоне. Этого не случилось, но не быв крамольным, духовенство не явилось и усердным. Оно не пошло дальше, так сказать, доброжелательного нейтралитета и совершенной, но пассивной лояльности. Активно же пребывало ленивым и с крайнею неохотою подвигалось навстречу патриотическим требованиям властей, если эти требования выходили за предел прямых обязанностей служебного круга. В этом отношении поведение духовенства в Отечественную войну резко отличается не только от подвигов героического монашества в Смутное время, но даже от поведения того же самого духовенства, за семь-восемь лет перед тем, перед войною 1805 года. Тогда, возбуждённое слухами о предстоящих благоприятных для него реформах и нарезке крупных земельных участков, оно отблагодарило молодого императора тем, что своею энергическою проповедью сделало популярною одну из самых ненужных и несчастных войн, которые когда-либо вела Россия, – “pour le roi de Prusse”, – распространило в народе великую ненависть к «безбожным французам» и укрепило грозный миф о Наполеоне-антихристе. И когда Наполеон пришёл в Россию с дванадесятью языками, миф этот, о котором он, быть может, даже и не слыхал, может быть, и умер, не узнав о нём, – миф этот встал пред гениальным полководцем, как враг, куда более грозный, чем плохие генералы Александрова воинства. Нет никакого сомнения, что фанатическая проповедь против безопасного ещё для России и неведомого в ней Наполеона велась духовенством совершенно бескорыстно. Но пользы, принесённой им правительству, оно не могло не сознавать, а сознанная польза говорит: «долг платежом красен». Платежом же оказались только разочарования в обещаниях, которые либо не исполнялись вовсе, либо, исполняясь на бумаге, не исполнялись на деле, либо исполнялись с такою вялою медленностью (например, наделение церквей землями), что жившее и действовавшее тогда поколение духовного сословия уже не надеялось дождаться их реального осуществления и привыкло смотреть на них, как на хитрую волокиту. Никаких крамол и измен обиженное духовенство, конечно, не учиняло и не замышляло, но не поощрённый патриотизм также завял и, в нужную минуту, оказался ниже требования. Виноватая совесть дворянского государства, в лице хотя бы того же выразительного героя минуты, Ростопчина, не могла этого не чувствовать и, чувствуя и понимая, побаивалась.  

И так было в духовенстве и на низах, и на верхах. После Бородинской битвы, когда Кутузов, стоя на Поклонной горе, ещё морочил Ростопчина, а Ростопчин москвичей возможностью дать сражение под Москвою, главнокомандующий армии просил главнокомандующего столицы, «чтобы я, через день, приехал к нему с архиереем и обеими чудотворными иконами Богоматери, которые он хотел пронести перед строем (войск); впереди должны были идти священники, читать молитвы и кропить воинов святою водою» (Ростопчин). Архиерей, о котором говорит Ростопчин, знаменитый Августин, викарий ещё более знаменитого Платона (Левшина). Предложение Кутузова и Ростопчина «пришлось не по вкусу владыке»:

«– Но куда же я пойду после молебна? – спросил он меня.

– К вашему экипажу, – отвечал я, – в котором вы отъедете от города, ожидая исхода битвы.

– А если она начнётся прежде, нежели я кончу? Я ведь могу попасть в эту сумятицу, и меня могут погубить.

Чтобы его успокоить, я ему высказал моё убеждение, что сражения не будет; но советовал быть готовым на всякий случай».

Только что Августин избавился от угрозы служить молебны под пулями, как постигла его новая неприятность: Москву решено оставить без боя, и Ростопчин посылает к архиерею адъютанта «с повелением от имени государя: уехать в ту же ночь и увезти с собою обе иконы Богоматери. Он стал беспокоиться, каким образом их взять. Одна (икона), называемая Владимирскою, находилась в кафедральном соборе; другая, Иверская, в часовне, носившей её имя. Он справедливо опасался, как бы оставшаяся в Москве чернь не вздумала препятствовать отъезду двух покровительниц Москвы, и как бы сам он не подвергся опасности. Опасение это внушалось ему мерою, принятою самим народом в последние три-четыре дня. Мера эта состояла в высылании ночных дозоров для удостоверения в том, что не хочет ли кто-нибудь унести (помянутые) иконы. К счастью, однако, никто не явился; отъезд совершился быстро и без шума; но эта же подозрительность народа была причиною тому, что никак не могли снять и уложить большую серебряную люстру, висевшую в соборе, так как для сего потребовалось бы, по крайней мере, дня три».

Любопытна подлинная записка Ростопчина к Августину:

«1-го сентября 1812 г.

Нечаянное решение князя Кутузова оставить Москву злодею должно решить и ваше преосвященство отправиться немедля. – Но именем государя сообщаю вам, чтоб вы Владимирскую, Иверскую и Смоленскую Богоматерей взяли с собою. – Народ ночью сего не приметит, а предлог, что им хочет молиться войско. – Путь ваш на Владимир».

Совсем два заговорщика из мелодрамы. Всё время Ростопчин толковал о своей народности, а когда дело дошло до спасения народной святыни, ничего лучшего не мог придумать, как – её у народа выкрасть!

Знаменитый Платон в это время был полутрупом. В «Наполеоне Пугачёве» («1812 год») было рассказано, как Ростопчин заставил едва живого старика приводить к вторительной присяге московских обывателей, когда они требовали раздачи оружия из арсенала. Вообще, Ростопчин с развалиною великого человека не церемонился и довольно нагло мешал его имя в те свои «разные маленькие средства для занятия и развлечения умов в народе», которые сам же характеризовал «самыми пошлыми выдумками». «Наиболее распространилась по России, среди простого народа, сказочка в моём вкусе, которой в одно утро я приказал напечатать 5 т. экземпляров и продавать по грошу штуку. В ней я описывал встречу митрополита Платона с престарелым иноком, который почтительно приблизился к нему за благословением и, сказав, что возвратился сражаться в русских рядах, исчез в глазах всех присутствовавших, оставив по себе сияющий след. А надо заметить, что св. Сергий, бывший монахом в Троицком монастыре, где и покоятся его мощи, сражался в войсках Дмитрия Донского против орды татарина Мамая и остался победителем». Ясно, что самовластный Ростопчин распорядился авторитетом Платона, даже не потрудившись предварить последнего, что он обязан иметь небывалое видение, так как учёный и умный Платон, конечно, никогда не согласился бы, чтобы от его имени распространяли басню. Будто св. Сергий сражался в Куликовской битве: это значило сразу похоронить «видение» в мнении духовенства и благочестивцев, возбудить насмешки старообрядцев и пустить в народ не «средство для занятия и развлечения умов», но ещё новый соблазн… Он-таки и был, вопреки хвастовству Ростопчина.

О самом Платоне Ростопчин говорит с презрительным снисхождением, как о человеке, совершенно разрушенном и лишённом всякого самостоятельного значения. «Государь отправился в церковь и встречен был на паперти епископом Августином, викарием митрополита Платона. Последний удалился в небольшой монастырь, построенный им в 60-ти верстах (15 лье) от Москвы; он имел уже несколько параличных припадков, так что даже очень плохо владел языком. Болезненное состояние это не помешало ему прислать, из своего уединения, икону св. Сергия, с приложением прекрасного послания, в котором он предсказывал государю славное окончание войны, сравнивая его с пастырем Давидом, а Наполеона – с Голиафом. Но то были другие времена. Наполеон не принял бы (подобного) вызова и не такой был человек, чтобы убить себя из пращи». В воспоминаниях И. М. Снегирёва сохранилась примечательная картина последних дней этого былого умницы-человека, который дожил до того, что сам себе стал в тягость. Когда семья Снегирёвых, бежав из Москвы от Наполеонова нашествия, прибыла в Махрищский монастырь (в 30 верстах от Троице-Сергиевской Лавры), она нашла там Платона, перевезённого из Вифании, по опасению, что Сергиев посад и Троицкая Лавра могут быть заняты французами. Узнав о приезде Снегирёвых, Платон послал им обед со своего стола.

«Батюшка, после обеда, ходил со мною благодарить его за такое родственное участие. Первое его слово было: «куда делся злодей?» Батюшка, думая, что это относится к Наполеону, отвечал: «в Москве». «Нет, нет, я спрашиваю о твоём злодее-кучере». Надобно сказать, что наш крепостной кучер, обокравши нас, убежал; в то время уже разнеслась в простом народе пущенная Наполеоном молва, ко вреду России, что он даст крепостным волю. «А Бонапарту с ватагою своей», – продолжал Платон с расстановкою, – «несдобровать и в Сергиевой обители не бывать. Слышишь, я ведь не велел убирать там мощей и драгоценностей. Бонапарт восстанет на святыню, а святыня против него. Куда ему устоять». Потом, как бы обращаясь на самого себя, сказал: «Каков же стал теперь Платон, хуже богаделенного старика!»


[1] Пугачёв хорошо понимал важное значение духовенства в народе и для привлечения его на свою сторону сосредоточил на нём всё своё внимание и вместе всю жестокость мер, какие обыкновенно употреблял против непокорных. Из двух сословий, особенно пострадавших среди бунта, дворянства и духовенства, трудно сказать, которое пострадало более; духовенство выставило из своей среды 237 мучеников. Но ещё выше была цифра духовных лиц, увлёкшихся общим народным движением своего края. Правительство было сильно недовольно поведением духовенства и побудило Св. Синод издать объявление, что каждый служитель алтаря лишается священства и подвергается гражданскому суду «в самый тот час», как пристанет к бунтовщикам. Виновных оказалось так много, что, например, в Пензе гр. Панин – усмиритель пугачёвщины – застал все церкви запертыми, потому что в городе не оказывалось ни одного священника, не подпавшего под строгое решение Св. Синода. «Если бы духовный чин, писал он в одном донесении императрице, хотя мало инаков было, злодеяния не возросли бы до такой степени» (Знаменский).

Страницы